Уже Аристотель знал, что помимо трех правильных и трех неправильных («отклоняющихся», как он их называл) форм политической организации, свойственных цивилизованной ойкумене, существует за ее пределами в непостижимой для свободного человека тьме варварства еще и седьмая — деспотизм. Внешне, говорил он, эта «царская власть у варваров, наследственная и деспотическая»16
, напоминает очень хорошо известную цивилизованному миру тиранию. Но сходство это поверхностное. Ибо тирания лишь одна из преходящих форм в вечно меняющейся политической вселенной, тогда как деспотизм вечен.Человеческий ум не в силах постичь, как могут народы терпеть вечную тиранию. Поэтому воспринимал Аристотель деспотизм как нечто нечеловеческое. В конце концов, человек был для него животным политическим. Главным его признаком считал он участие в суде и в совете, т. е. в управлении обществом. Поскольку деспотизм у варваров ничего подобного не допускает, то считаться людьми они, по его мнению, не могли. Тем не менее по всем остальным признакам они все-таки люди. Тут была дилемма.
Как разрешил ее Аристотель, известно: привязав к проблеме рабства. Даже для величайшего из античных мыслителей раб был лишь инструментом, орудием труда. Вот Аристотель и толковал варварство с его деспотизмом как своего рода внешнеполитическое измерение рабства. Подданный деспотического государства для него потенциальный раб (и стало быть, не человек). Нельзя тем не менее не сказать, что интерес его к деспотизму нисколько не походил на интерес, допустим, современного зоолога к стаду орангутангов. На самом деле отношение Аристотеля к этому феномену было скорее пропагандистским, нежели академическим. И связано оно было с первой в истории серьезной попыткой «мир-империй» подавить «мир-экономику».
При всем том, однако, нельзя отрицать, что, представив деспотизм как перманентную тиранию, Аристотель сделал первый теоретический шаг к его осмыслению. Еще интереснее его определение тирании, которая «есть в сущности та же монархия, но имеющая в виду интересы одного правителя»17
. Представим себе теперь народ, из поколения в поколение живущий «ради интересов одного правителя», — и что мы получим? Ту самую антицивилизацию, которую Виттфогель две с половиной тысячи лет спустя назовет «системой тотальной власти», а Валлерстайн «мир-империей». Но мы забегаем вперед.«ОТКЛОНЕНИЯ» АБСОЛЮТНОЙ МОНАРХИИ
Читатель знает, конечно, что замечательное разнообразие политических форм, свойственное греческим полисам, оказалось в исторической перспективе недолговечным. И сменилось оно вовсе не идеальной Политией, о которой мечтал Аристотель, и тем более не утопической Республикой Платона, а монархией, которая на столетия вперед стала доминирующей формой политической организации общества. На первый взгляд случилось именно то, чего так боялся Аристотель: «мир-империи» раздавили «мир-экономику». Не будем, однако, торопиться. Ибо монархии в Европе оказались на самом деле парадоксом.
Хотя они и там стремились, как предсказывал Аристотель, «отклониться» к тирании (и даже, как казалось современникам, к деспотизму), им это почему-то не удавалось. Во всяком случае, европейская политическая мысль на протяжении столетий предпринимала экстраординарные усилия, чтоб удержать монархию от этого рокового «отклонения». Мы можем обнаружить следы этого драматического усилия уже в XIII веке у английского юриста эпохи первых парламентов Генри де Брактона, в «Похвале английским законам» Джона Фортескью в XV, у Дю- Плесси Морне и — ярче всех — у Жана Бодена в XVI. Собственно, Боден в своей теории «сеньориальной монархии» уже торжествовал победу.
Мы цитировали его мысль, что в Европе осталось лишь два режима, при которых «принц становится господином над вещами и личностью своих подданных, управляя ими как глава семьи своими рабами». И заметили ее гордый финал: «В Западной Европе народы не потерпели бы такого правительства». Но торжествовал Боден рано. Ибо двумя столетиями позже «отклонение» монархии к тирании достигло в Западной Европе пика. Если верить Мерсье де ла Ривьеру, деспотизм и вовсе стал тогда совершившимся фактом. И самый выдающийся политический мыслитель того времени Шарль Луи де Секондат, барон де ла Бреде, больше известный как Монтескье, склонен был с этим согласиться.