Покровского45
. Она становилось Войной с большой буквы, крестовым походом, священным подвигом, обретала черты судьбоносного предприятия, национального, исторического, почти мистического значения. «Во второй половине 1560-х Россия решала сложные вопросы внешней политики, — пишет Полосин. — Это было время, когда борьба за Литву, Украину и Белоруссию стала особенно острой. Это было время, когда решался вопрос о Ливонском королевстве. Это было время, когда Ватикан перешел в наступление. Из-за спины польского короля и архиепископа Рижского постоянно выглядывала фигура римского папы, закрывшего Тридентский собор для того, чтоб энергичнее развернуть наступление католичества. Под угрозой были не только Латвия и Литва, под угрозой оказались Украина и Белоруссия... Грозный с полным к тому основанием считал Ватикан своим основным врагом, и не без намека на папские ордена была организована опричнина»46.Где уж тут думать о татарской угрозе, как наивный Карамзин, или о борьбе с каким-то «аристократическим персоналом», как Ключевский, или даже с «классом княжат», как полагал теперь уже безнадежно отсталый Платонов, когда собственной грудью защищала Москва в Ливонской войне Латвию и Литву, не говоря уже об Украине и Белоруссии? Разворачивался всемирный католический заговор. Вся религиозная война в Европе, вся Контрреформация направлена, выходит, была вовсе не против европейского протестантизма, а против России. И Москва каким-то образом оказалась единственной силой, способной ей противостоять.
Вот ведь что получается: пытаясь захватить Ливонию, царь Иван исполнял уже не только патриотический долг, но и своего рода великую религиозно-политическую миссию. Из тривиального средневекового гангстера, старавшегося ухватить что плохо лежало, превращался он вдруг в благородного православного крестоносца, «в одного из крупнейших», по словам Виппера, «политических и военных деятелей европейской истории XVI века»47
. Он спасал Восточную Европу от католического потопа, как в свое время спасла ее однажды Русь от потопа монгольского.Только теперь начинают по-настоящему вырисовываться перед нами контуры главного задания тов. И.В. Сталина русской историографии или, говоря шире, социального заказа, пронизавшего самый дух сталинской эпохи.
ДУХ ЭПОХИ
Если бы понадобилось нам дополнительное доказательство этой удивительной переклички двух опричнин, разделенных четырьмя столетиями, то вот оно перед нами. Авторам милитаристской апологии удалось то, что оказалось недостижимым для всех их предшественников, о чем так и не догадались ни «государственники», ни «аграрники». Полосин и Виппер точно уловили то, что казалось неуловимым, — самый дух эпохи Грозного. И удалось это им лишь потому, что так глубоко и беззаветно прониклись они духом собственной
эпохи. В этом главное, неотразимое, я думаю, доказательство интимного родства этих двух опричнин.Если отвлечься на минуту от великолепной риторики Кавелина, вдохновившей поколения «государственников», то, право же, немыслимо себе представить, чтоб Грозный всерьез руководился скучнейшей задачей преодоления «семейственной фазы» или родового строя в политическом развитии страны. Еще менее правдоподобно, чтоб хоть сколько-нибудь его интересовали успехи помещика как «прогрессивного экономического типа» в борьбе против «реакционного боярства». Тем более что нет тому решительно никаких доказательств.
Но в том, что «першее государствование», т. е. на современном языке сверхдержавность, мировое первенство Москвы, действительно вдохновляло царя до сердечного трепета, едва ли может быть сомнение. И тому, что именно с этим его страшным вожделением связаны и борьба с «изменой», и террор, и тем более «поворот на Германы», документальных свидетельств хоть отбавляй. Приглядимся же к ним.
«Заносчивость и капризы Грозного, — читаем у Виппера, — стали отражаться в официальных нотах, посылавшихся иностранным державам, как только он сам начал заправлять политикой. В дипломатической переписке с Данией появление Ивана IV во главе дел ознаменовалось поразительным случаем. Со времени Ивана III московские государи называли датского короля братом своим, и вдруг в 1558 г. Шуйский и бояре находят нужным упрекнуть короля за то, что он именует «такого православного царя всея Руси, самодержца братом; и преж того такой ссылки не было»... Бояре заведомо говорят неправду; конечно, в Москве ничего не запамятовали, ни в чем не сбились, а просто царь решил переменить тон с Данией и вести себя с ней более высокомерно»48
. Между тем Дания была тогда великой державой, и Москва позарез нуждалась в ней в качестве союзницы. Проблема в другом: в свете того, что происходило дальше, эпизод, описанный Виппером, нисколько не выглядит «поразительным».