Иван Г розный первым из московских князей (если не считать никогда не правившего царевича Димитрия) венчался на царство. Но для того, чтоб его действительно сочли в Европе царем, т. е. равным по рангу императору-цесарю, мало было так назваться. В официальной державной иерархии он продолжал оставаться московским князем, даже не королем, не то что цесарем. Такие самовольные скачки не дозволялись в ней никому. Они покупались — и дорогой ценой. Только первостепенные и общепризнанные победы, всемирная слава могли дать на это право. Получался странный парадокс. Иван, если верить Випперу, был «великим царем величайшей империи мира», он слышал это от своих воспитателей-иосифлян и придворной котерии. Но он не слышал этого от «иных великих государей». На том и развился у него своего рода королевский комплекс неполноценности. И как всякий комплекс, он требовал гиперкомпенсации. Ему уже мало было стать равным по рангу «иным великим государям» и самому даже императору-цесарю. В зачаточной, средневековой форме Грозный заявлял здесь претензию на мировое первенство.
Но что мог он предпринять, чтоб не страдать от своего королевского комплекса? Петр заканчивал Северную войну императором. Грозный назвался царем еще до Ливонской и даже до Казанской войны. Ему позарез нужна была своя Северная война. Не борьба с крымчаками, требовавшая десятилетий, быть может, поколений незаметного кропотливого труда и подвигов, а немедленный сенсационный разгром европейского государства. Покорение Ливонии ему нужно было, чтоб сочли его «першим государем». Вот почему наивными и надоедливыми должны были казаться ему доводы Правительства компромисса о необходимости здравой национальной стратегии, об ударе на Крым как логическом завершении казанской кампании, об окончательном разгроме татарщины и освобождении христианских пленников. Его демоническое честолюбие, его личные цели были для него бесконечно важнее всех этих скучных сюжетов. Вернее, как всякий тиран, полагал он, что у государства просто не может быть иных целей, кроме его собственных. И, подчинив Москву этим целям, он бросил ее в «бездну истребления».
Во-вторых, объясняет нам эскалация политических вожделений царя дух эпохи, которым он сумел заразить элиту страны и которую так чутко уловили авторы милитаристской апологии опричнины. Аргументы, которыми убеждал он Земский Собор 1566 года продолжать Ливонскую войну, были, надо полагать, двойственными. С одной стороны, должны были они звучать так: «Хотите ли вы, чтобы наше отечество было побито и чтобы оно утратило свою независимость?»
53 Но с другой стороны, следовало его аргументам звучать мажорно. Например, так: «Мы делаем дело, которое в случае успеха перевернет весь мир»54.Я, конечно, цитировал сейчас не Грозного, а Сталина. Но альтернатива, которую рисовал современный тиран, ничуть не отличалась от той, какой представлялась она его предшественнику. Если попробовать свести ее к одной фразе, звучала бы она, наверное, так: мир ополчился против нас — и если мы его не перевернем, он нас уничтожит. И третьего не дано.
Было в этой альтернативе что-то извращенное, иррациональное, словно бы возникшее из адских глубин средневековья: чудовищная смесь мании преследования (они хотят нас «побить», хотят «лишить независимости») с монументальной агрессивностью (на меньшее, чем «перевернуть мир», мы не согласимся). Та самая смесь, что заставляла Сталина утверждать одновременно, будто «история России состояла в том, что ее били», а с другой — призывать на русские знамена благословение победоносных царей и их полководцев. Та самая, что заставляла Грозного — в момент, когда он был уверен, что окружен со всех сторон врагами, — неустанно, как мы только что видели, плодить себе все новых и новых врагов.