Мать говорила мне, чтобы я внимательно следила за тем, как они, взрослые женщины, ухаживают за младенцем. Мать сказала, что и я, когда вырасту, рожу ребенка, такую же маленькую девочку или маленького мальчика. Я пощупала свой живот, и ниже пупка болезненно затянуло. Внутри меня тоже была тьма, и из нее мог появиться ребенок. Этот ребенок, думала я, будет несчастным запуганным человеком. Он или она родится в этот тесный женский мир, в котором все подчинено порядку и общей пользе. В этом мире, думала я, никто не говорит ради того, чтобы их услышали, но все рявкают и поучают. Мы, я и Светлана, были периферийной областью этого мира. Там, где кончались мы, я видела край тьмы. Возможно, думала я, в те дни, когда Светлана лежит на своем диване, внутри себя она путешествует во тьме, краем которой является ее тело. Мы были периферией этого мира, потому что обе были детьми, пусть она была старше меня на пятнадцать лет. Мы были теми, кого было принято опекать. Светлана смотрела во тьму, и, возможно, там, за краем своей жизни, она видела радикальное освобождение от мира, в котором мы были вынуждены быть не по собственной воле, а по праву рождения. Теперь родилась девочка, а Светлана должна была сдвинуться и уступить ей место у края тьмы. Так работал порядок, но Светлана не хотела принять его, и теперь мне казалось, что бабка как бы стала матерью своей внучке. Я знаю, что после смерти Светланы бабке удалось получить опеку над девочкой и она с упорством одержимой окружала ее заботой.
Светка подолгу смотрела на младенца и говорила, что она не может осознать реальности девочки. Такое ощущение, говорила она, что я крепко спала, а потом у меня появился ребенок. Она неумело меняла пеленки и успокаивала плачущую девочку. У Светланы была маленькая крепкая грудь с темными сосками. У нее плохо получалось кормить, девочка все время отказывалась сосать молоко, а потом оно совсем пропало, и Светлана часто отправляла меня на молочную кухню. Она ершиком мыла голубоватые стеклянные бутылочки с широким горлом и собирала их в пакет. На молочной кухне было душно и сладко пахло сливками, меня немного мутило от этого запаха. Казалось, что все здесь – и обитый жестью стол раздачи, и коричневый линолеум, и голубые стены – пропитано душным телом и приторным молоком. Я знала, что на молочной кухне дают специальные смеси из молока животных, но я представляла, что где-то там, в глубине кабинетов, лежит белоснежная матка-молочница. Тысячи ее сосков подцеплены к пластиковым молокоотсосам. А в теплую складку на животе работницы кухни кладут сырое красное и розовое куриное мясо, засыпают гречку и раскисший от влаги белый хлеб. Из всего этого получается молоко для младенцев, груди матерей которых иссякали.
Часто Светлана просила меня вымыть замоченные бутылочки, и я, еле удерживаясь от рвотного позыва, счищала белые полосы жира щеточкой. Запах молочной кухни я приносила на одежде, и он еще долго стоял в квартире вместе с теплым запахом младенческого тела и сладковатым запахом детских испражнений. Смотря на то, как Светлана мучается с кормлением грудью, мать говорила, что ей еще повезло с сосками, Светланины соски были крупными, соски матери были крохотными и розовыми. Утром после моего рождения нянечка в роддоме принесла матери новое вафельное полотенце и велела растирать соски, чтобы я своим маленьким ртом могла ухватить их и сосать молоко. Это молоко было с кровью, говорила мать. А у меня просто еле течет, разочарованно говорила Светлана, застегивая молнию халата из синтетического бархата.
* * *
На одном из застолий Светлана рассказала свой сон: