«Пишу от имени моего друга Рудольфа Нуреева. М-р Нуреев на два дня приезжает в Советский Союз из Парижа в субботу, 14 ноября, чтобы повидаться с родными. Целью его приезда является визит к матери, которая тяжело больна.
Буду очень признателен, если вы передадите послу [Анатолию] Добрынину и министру иностранных дел [Эдуарду] Шеварднадзе мою личную персональную озабоченность тем, чтобы поездка м-ра Нуреева прошла гладко. В отношениях между нашими странами сейчас весьма непростое время, и я думаю, что вы согласитесь со мной в том, что важно избегать любых инцидентов».
По прибытии в московский аэропорт Шереметьево Рудольфа, бросающегося в глаза, в длинном пальто с узором «в елочку», шарфе от Миссони и шотландском берете, тут же окружили представители мировой прессы. Когда его попросили высказаться о новой политике Горбачева, он ловко уклонился от ответа, перифразируя слова Бродского: «Кажется, Бродский сказал: «По-моему, пусть лучше он будет во главе правительства, чем кто-нибудь другой»[188]
. Заметив в толпе Любу, он окликнул ее и с насмешливой напыщенностью спросил: «Хочешь разделить мою славу?» Боясь, что ее публично свяжут с перебежчиком, она уронила перчатку, чтобы присесть и избежать фотографирования. Рудольф, которого с двумя сопровождающими пригласили во французское посольство, попросил Любу поехать с ними, но об этом, по ее словам, не могло быть и речи. «Для того, чтобы я получила разрешение на вход в зарубежное консульство, заявку надо было подавать за полгода!» Она предложила, чтобы они поехали на квартиру к приятельнице, которая готова была их принять.Таня Петрова, симпатичная вдова, жила со своей матерью-француженской и дочерью-подростком возле Ленинградского вокзала, в том, что Местр назвал «дешевой крошечной московской квартирой, где только и было что электричество и водопровод». Пожилая Елена Михайловна Никифорова очень разволновалась оттого, что принимает в своем доме не только танцовщика, окруженного дурной славой, но и двух иностранцев, и все же показала им типично русское гостеприимство – угощала их моченой брусникой, солеными грибами и блинами. Пока французы ели, слушая, как 16-летняя Маша играет на гитаре и поет народные песни, Люба попросила разрешения выйти с Рудольфом в соседнюю комнату, «чтобы говорить, говорить и говорить».
«Сначала было трудно. Нам нужно было снова найти друг друга. «Прошло двадцать восемь лет – целая жизнь!» – сказала ему я. «Не вся жизнь, – ответил он. – Может быть, ее лучшая часть. Смотрите, я не так изменился – не ношу очков, и зубы у меня пока свои». Я сказала, что он сошел с ума, потому что обращается ко мне на «вы», а он объяснил, что в английском обращение только одно. «Но я сказала: «Давай вести себя так, как будто ничего не случилось, и вспомним, как все было в нашей молодости». Он согласился, и после этого все барьеры исчезли. Я спросила, как он живет, как себя чувствует, о балете, о его планах на будущее (мы оба понимали, что его карьера танцовщика близится к концу). Он спрашивал о том, как мы живем, о моих родителях, о новой политике, о Кировском балете и общих друзьях. Все было беспорядочно! Мы перескакивали с одной темы на другую, но в конце концов оказалось, что у нас слишком мало времени».
Трех гостей еще ждали во французском посольстве, где перед их отъездом в Уфу был запланирован ужин. Для Рудольфа все превратилось в размытое пятно. «Он почти ничего не говорил, – вспоминает Жанин. – Для него это было такое событие!»[189]
Около полуночи, когда им пора было уезжать, он решил, что им приготовили частный самолет, но, когда они приехали в московский аэропорт внутреннего сообщения, оказалось, что он летит рейсом «Аэрофлота» вместе еще с сотней пассажиров. Неузнанный, он сидел в хвосте салона, «стиснутый всеми этими крестьянами, которые держали чемоданы и коробки на коленях», Рудольф выглядел наполовину потрясенным и явно ужасался из-за условий. Однако постепенно он начал раскрываться, рассказывая Жанин о том, как он жил в детстве. «Все возвращалось. Он впервые рассказывал о том, как его отца никогда не бывало дома и как мать делала для них все. Он вспоминал, какой она была сильной – сильной и умной – и, судя по тому, как он говорил о ней, я поняла, что он ее идеализирует». (Джекки Онассис испытывала те же чувства, глядя на Рудольфа в «Лебедином озере» в тот миг, когда Зигфрид целует королеве руку – «признательность, долг, уважение, какое он питал к самому понятию матери».)