Бывало, она целыми днями и долгое-долгое время по обители ходит, по келлиям, в поле и село; дома никогда почти не лежала, разве ночью, и то самую малость. Возьмет это Полю, с нею и бегает, куда ей только по-ихнему, по-блаженному-то, занадобится. Мы, бывало, знаем, что, кроме нее, некому к нам прийти, не боялись и дверь на ночь никогда не запирали. Днем бегает да бегает, бывало; захочет поесть, меня дома не застанет, к покойнице Матрене Федотьевне прибежит – любила она ее очень. „Катенька, Катенька! – так звала она ее. – Дай мне хлебца, поесть надо, а то отца-то дома у меня нет“. Ну, и покормит ее. Федотьевна тоже чудной жизни была.
Повадилась она этак постоянно бегать в кабак к целовальнику. Люди и рады, и по всячески судят и рядят ее – и пьяница-то она, и такая и сякая. А она, знай себе, ходит да ходит. Вот раз это ночью, гляжу, приносит моя Пелагея Ивановна нагольный тулуп да целый-то пребольшущий узлище пряников. „Поешьте, – говорит, – батюшка“. Я так и обомлела, страх на меня даже напал: „Господи! – думаю, – где же это она взяла столько, да ночью!“ Кто же их, этих блаженных-то, знает? А она веселая, радостная такая, так вот и заливается, приговаривая: „А вы кушайте, кушайте…“ Что же вышло? Как бы вы думали? Кончилось тем, что она своими-то в кабак хождениями две человеческие душеньки спасла. Сам целовальник это мне рассказывал, прося у ней прощения. Задумалось ему погубить жену свою, и вот раз ночью порешил он покончить с нею, завел ее в винный погреб и уже занес было руку, как незаметно за бочками притаившаяся Пелагея Ивановна схватила его руку и закричала: „Что ты делаешь?! Опомнись, безумный!“ И тем спасла их обоих. После этого и хождение в кабак прекратила. Как прознали про это многие, поняв ее прозорливость, перестали осуждать ее и стали почитать.