Обиделся Амальрик на целый час. Резко встал и ушёл. Вера Набокова направилась за ним, утешать. А мы втроём спокойно говорили – Гюзель, Владимир Владимирович и я. Я успел задать вопрос об Андрее Белом: как Набоков относится к его книгам. Ответы его были детальные, точные, краткие – он всё знает, всё помнит.
– Да, “Петербург” хорош. Да, “Серебряный голубь” неплох. Но “Крещёный китаец” – это уже другая история, плохой вариант “Котика Летаева”, тут гений Белого уже на спаде.
Естественно, Набоков говорил с Гюзель о её татарской семье, первой “эмиграции” из Татарстана в Москву. И подытожил:
– Сейчас вы переживаете свою вторую эмиграцию.
Он так всё это понимал и чувствовал в своей собственной жизни…
Амальрик в конце концов успокоился, мы с ним воссоединились, пообщались ещё немного – уже все вместе. А через шесть месяцев Набоков умер. Ещё через два с половиной года не стало и Андрея Амальрика: он погиб самым диким образом.
То было время после хельсинкских соглашений, так называемой третьей корзины. Сейчас никто не знает, что такое “третья корзина”, а это было важнейшее дополнение: Советский Союз, западные власти, Америка, чтобы выработать хоть какой-то договор о мирном сосуществовании и отодвинуть угрозу всеобщей войны, согласились включить в него “третью корзину”, то есть гуманитарные вопросы. Она была последняя, практически довесок. И о ней должны были дискутировать в Мадриде; Амальрик собирался туда ехать как оппонент, чтобы протестовать против само́й возможности заключать какие бы то ни было договоры с Советским Союзом.
Но он забыл, что нужна виза, чтобы попасть из Франции в Испанию. Я ему напомнил, но было поздно: до мадридской встречи оставалось три-четыре дня. И он договорился с испанскими троцкистами, которые обещали перехватить его на одном из пиренейских перевалов (их там немного, это же настоящая стена – Пиренеи), – Амальрик подъедет к границе, а они будут ждать его на той стороне.
Это была совершенно сумасшедшая идея: снег уже выпал, и добраться до перевала было практически нереально. Он тем не менее рискнул, и зря. Застрял и позвонил мне из придорожного телефона-автомата:
– Жорж, что делать?
– Поезжай вдоль побережья в общем потоке машин. И есть шанс, что тебя пограничники не остановят.
Его действительно не остановили. Он оказался на испанской стороне, вместе с женой и двумя друзьями-диссидентами. Но он был за рулём уже двадцать четыре часа, заснул и во сне врезался в грузовик. Кусок металлической стяжки грузовика, что-то вроде штыря, оторвался и пронзил ему шею.
Его жена, Гюзель, сидела рядом. Естественно, она чуть с ума не сошла.
По прошествии некоторого времени Гюзель мне позвонила, сказала, что в их доме творится чертовщина. Будто бы она нашла утром на полу выложенные в ряд спички, которые ведут в рабочий кабинет и к столу Андрея. И что ночью она слышит какие-то крики. Я приехал к ней, увидел эти спички. Но в чём там была суть, так и не понял.
С Иосифом Бродским, мне кажется, мы познакомились и подружились практически тогда же. Он бывал у нас в Женеве, а на том “диссидентском” биеннале в Венеции, которое я уже упоминал и где присутствовал почти весь цвет русской эмиграции, мы общались особенно тесно. Правда, я стал свидетелем одной неприятной сцены. Мы стояли втроём – он, я и диссидент Леонид Плющ – на берегу ночного канала. Между ними началась перепалка: Плющ позволил себе высказывания, которые Бродский счёл антисемитскими, а он в таких случаях спуску не давал. Иосиф резко нас покинул, и мне пришлось вести пьяного Плюща в его гостиницу, сам бы он путь не нашёл. Плющ вообще был человеком довольно – не знаю, как сказать – словесно безответственным, к тому же математик (тут я верю отзывам моего брата) совершенно никакой. А вспыльчивость Бродского известна. Эта сцена – типичная для жизни русской эмиграции.
Солженицына в Венеции тогда не было и быть не могло, он в общих эмигрантских посиделках не участвовал. Его я в первый раз увидел в Париже, куда он прибыл из Цюриха по приглашению издательства “Сёй”