Ранние, допарижские работы Шагала полны вещих исторических прозрений, выраженных с экспрессионистской остротой и темпераментом, которые заставляют говорить о раннем Маяковском, позднем Ван Гоге или мистических экстазах хасидизма. Его картины 1917 г. окрылены чувством безграничной свободы. Комиссаря в Витебске по мандату А.В. Луначарского, он мечтает основать в родном городе художественный музей и превратить его провинциальных обывателей в художников. Под Москвой, в Малаховке он приобщает к миру искусства голодных беспризорников. Его первоначальные искания в области цвета свидетельствовали о поразительной интенсивности внутренней жизни и о таком накале темперамента, которые были недоступны его французским единомышленникам. В Париже, где он работает с 191065
по 1914 г., Шагал быстро осваивает поразившие его открытия синтетического кубизма, только что сделанные Пикассо, и расширяет свою цветовую гамму, смело выходя за пределы колорита, определившего тревожное и печальное настроение его картин, написанных в России. Легко осваивая приемы новейшей французской живописи, он придает им неожиданный смысл и, сам того не ведая, создает еще одно, никому не известное течение, которое проницательный Аполлинер определил как «сверхнатуральное», в какой-то мере предвосхищая более позднее название этого художественного феномена – «сюрреализм». (Впоследствии Бретон признал, что французские сюрреалисты многим обязаны Шагалу.) Однако же, вернувшись в Париж из Советской России, он отказался подписать манифест сюрреалистов, не желая связывать себя его доктриной. Вообще ему было мало дела до тех или иных художественных течений. Это сразу заметил тот же Аполлинер, которого Шагал поразил прежде всего своим воображением, свободным и диким. Еще в предвоенные годы Шагала признают своим немецкие экспрессионисты, и мудрено было не признать – он часто делал то же, что они, но с большим тактом, без лишней патетики. Уже в Париже, в знаменитом «Улье», Шагал поражает друзей не только талантом, но и выносливостью, которая предвещает его долголетие. Чудесной была не сама по себе быстрота, с какой он осваивал чужой опыт, тем более, что внутренне он уже был готов к участию в художественной революции XX в. Поражала фамильярность, с какой он относился к недавним дерзновеннейшим открытиям с первых своих шагов в Париже. Свойство, которое отличало его и в более поздние годы.Б.И. Зингерман. 1980-е
Абрам Эфрос писал, что в послевоенном Париже, где честолюбивые пришельцы с мольбертом годы и годы терпеливо корпят в неизвестности, надеясь, что в конце концов они заговорят на языке французского искусства и, если повезет, их холсты заметят и станут, принимая их за французские, покупать американцы или японцы, один Шагал мог «обрастать шумом и достатком и покоряюще-дурашливо, с блаженным веселием похлопывать по брюху славы, которая сама напрашивалась в сожительницы»66
. Покоряющая дурашливость, полное пренебрежение к табели о рангах, простодушная детская непринужденность отношения к жизни и искусству при поразительной душевной застенчивости, способность с блаженным весельем фамильярно похлопывать по брюху то, перед чем другие стоят навытяжку, и быть накоротке со всем, что попадало в его поле зрения и вызывало в нем интерес, – составляет изначальное, решающее свойство шагаловского дарования.Раньше и лучше других его поняли поэты. Аполлинер определил главные черты его дарования и предсказал, что он станет автором монументальных вещей, а Блез Сандрар назвал его лучшим колористом своего времени. Маяковский мечтал, чтоб каждый «шагал, как Шагал».
«Пикассить» – значит, опасно шутить, озорничать и куролесить, а «шагалить» – значит, широко шагать, как шагают через дома и улицы, взлетая в воздух, люди на его картинах, и шалить, как это делает сам художник, позволяя своим героям и своим коровам парить под облаками, стоять на голове, показывая нам теленка в животе у коровы, окрашивая человеческое лицо зеленым или синим цветом.
Здесь я позволю себе остановиться, чтобы сказать, что анализировать искусство Шагала очень трудно. Его легко полюбить, почти невозможно объяснить. Попытка, махнув рукой на специальные разборы, рассказать о нем взволнованной «прозой поэта» соблазнительна, но рискованна. Живопись Шагала сама полна поэтических иносказаний, символов и метафор, при желании их можно пересказать, если бы в этом был какой-нибудь смысл. Не говоря уже о том, что вся живопись Шагала, как давно уже заметили наиболее чуткие искусствоведы, – одна целостная и сложная метафора его собственной жизни и духовных исканий нашего века. Нет резона, хотя иногда приходится это делать, словесно удваивать изобразительную метафористику этого великого живописца-поэта, стараясь «перешагалить» Шагала. Большие поэты, когда говорят о нем, стремятся прежде всего к точности. Кроме того, Шагал и сам пишет стихи, где доверчиво, как его любимый Есенин, рассказывает о своих чувствах. Другое дело, что о его живописи можно написать стихи, как это сделали Аполлинер, Элюар, Арагон и Вознесенский.