Синтетический кубизм, изобретенный Пикассо тогда же, когда молодой витебский художник приехал в Париж, Шагал перевел на язык сюжетной лирики, сделав его не только формой, но и темой своих пророческих видений. Есть существенное различие между кубистскими картинами Пикассо и Шагала, созданными в 1910-е годы. У одного – торжество сознательной художественной воли, своенравное, яростно-холодное господство над миром, который живописец вправе членить, чтобы из разъятых, обособленных друг от друга частей тут же воссоздавать, вернее, комбинировать, его заново, по своему усмотрению. У другого мир распадается на части и летит вверх дном и сломя голову под напором своих собственных динамических стремлений; художник-визионер призван запечатлеть то, что он так явственно «видит», что грезится ему в его вещных снах. Это не он своей заносчивой волей крушит, и приводит в движение, и заново сплачивает мир своего детства – этот мир сам является ему и, водя его легкой послушной кистью, разрушает и воссоздает себя на живописном полотне.
Наиболее близкие кубизму и наиболее смелые картины Шагала ранних 1910-х годов – «Поэт, или Полчетвертого» (1911), «В честь Аполлинера» (1911–1912) и даже кричащая, разбитая на куски «Голгофа» (1912) – увлекают не аналитизмом, не резкостью, а лирикой, которая, сразу было замечено, затопляет все пространство холста. <…>
То, что посетителям предвоенных парижских выставок казалось у Шагала чрезмерно напряженной бредятиной, фантомами, скоро обнаружит свою «сверхнатуральность», абсолютную бытовую и историческую достоверность. Искренний, зоркий Шагал в самом деле не придумал свой экзотический мир, он узрел его в своих пророческих видениях.
От русской иконы, помимо уроков благородного, утонченного колоризма (которые должны были уравновесить ранние впечатления, полученные от российской уличной, лавочной живописи, и более поздние уроки фовизма и успокоить страстные вспышки его собственной красочности), Шагал воспринял кардинальную идею единого живописного поля, включающего в себя земной «низ» и небесный «верх». Эта идея определила его пространственную концепцию мира.
Но что сделал он с этими каноническими понятиями? Недосягаемый «верх», синее небо, предельное воплощение духовной божественной святости, он заселил и одомашнил, зато земная твердь порою становится недоступной его лирическому герою. Земной – витебский или парижский пейзаж обычно показан из поднебесья, как любимый скалистый Толедо у Эль Греко, другого великого визионера. Герои Шагала не только мечтают о небе и тянутся к небу – хотя, в отличие от персонажей Эль Греко, не вытягиваются, как на дыбе, между землей и небом, «в какой-то промежуточной среде»68
, и не раздваиваются, завещая тело земле, могиле, а душу горним сферам, – они носятся в воздушном океане вместе со своими коровами, козами, петухами, скрипками и настенными часами, братаясь с ангелами или Эйфелевой башней. Небо у Шагала – свободная стихия объятий и поцелуев и прибежище бездомных, не находящих себе приюта, блуждающих по синему небу, как прежде блуждали по белому свету. Любящий все одомашнить и с наивной детской улыбкой прибрать к рукам, Марк Шагал превратил безграничное воздушное пространство в место любовных свиданий, в подлунный бульвар, где ангелы, одетые, как парижские цветочницы (а может быть, это – парижские цветочницы с ангельскими крыльями?), спешат поднести счастливым влюбленным благоухающие цветы. В провинциальном Витебске, где скособоченные домишки жмутся друг к другу, в захолустной тесноте черты оседлости не податься ни влево, ни вправо, зато в мечтах, в полете любовной страсти можно подняться в небо и, обнявшись, парить над землей.А «низ» – гротесковая обыденность Витебска и Лиозно, показанная со всей памятливостью шагаловского сюрнатурализма, – полнится священным смыслом и томится мистическим ожиданием чуда. В ритуализации страстного и гротескового местечкового быта, в его близости к Богу, сновидческой, «сюрреалистской» инфернальности уже предполагается возможность одухотворения предметной и телесной материи и потусторонних летательных видений.