Словом, я обратился к начальству – завед[ующему] Губ[ернским] отд[елом] нар[одного] образ[ования] Лузгину, грубоватому верзиле в солдатской форме. Тот, признав вселение Шагала незаконным, предписал его выселить из помещения, отведенного под музей74
. К Шагалу явился представитель власти, потребовал его выезда. В это время он был в Москве, его жена подняла большой шум и крик, ввиду его отсутствия выселение не состоялось, потом дело это расстроилось, ибо я не проявил настойчивости. Моя цель – отомстить была достигнута, ибо моральный авторитет Шагала был поколеблен. Знакомство с ним прервалось; на служебной почве мы избегали встреч и трений. Худ[ожественное] училище перешло в ведение центра, и я не вмешивался в его дела. Воздерживался от всякого участия в конфликте Шагала с приглашенным им же Малевичем. Этот сумасбродный фантазер перетянул на свою сторону учеников Шагала, и тот, вернувшись из поездки в Москву (1920), увидел на двери своего класса надпись «мастерская Малевича». Крайне левый Малевич презирал Шагала – отсталого, компромиссного «староватора». Шагалу ничего не оставалось, как покинуть Витебск, где он себя скомпрометировал. В Москве он также не ужился и вполне правильно сделал, когда в 1921 г. уехал в Париж75. Это избавило его от многих потрясений, которые, б[ыть] м[ожет], исказили бы его творческую индивидуальность. Что предстояло бы ему в Москве? Участие в неразберихе 20-х годов, в борьбе со сверх-Малевичами, отрицавшими станковое искусство, работа в театре, «проработка» со стороны АХРа и РАПХа, а затем приспособленчество после 1932 г., «переключение в реализм», интриги, борьба за мастерскую, за квартиру и проч. и проч. Его значение и удельный вес непрерывно бы падали. В Париже они росли из года в год. Он не приспособлен был к сложной борьбе в советских условиях. Он наивен – во время войны [в] 1943 г. он посылает свои работы в дар Третьяковке76, и это вызывает смех и удивление, настолько они кажутся «старомодными» для тех, кто за это время вернулся к Репину от Сезанна и крайних «измов». Наконец: Шагалу пришлось бы учиться рисовать, ломать себя. К счастью, всего этого не произошло. Б[ыть] м[ожет], этим он обязан своим «врагам», вроде меня и Малевича, показавшим ему во-время «советский товар лицом». Непроизвольно мы предупредили его об опасности, избавили от нее.В Париже, в родной и дружеской атмосфере, он остался самим собой, ему сопутствовала удача, и я всегда был этому рад. Ибо Шагал – один из больших художников ХХ века, и если он неполноценен, то и в этом он выражает этот век фальшивого прагматизма и бесчеловечности.
Шагал из тех художников, о которых красноречиво пишет Пруст. Подобно Ван Гогу, Родену, Врубелю он «изобрел стекла», которые показали нам реальность, если не четче, то хотя бы в новом аспекте. Он раскрыл перед нами свой шагаловский мир, соседствующий с миром Иеронима Босха. Всего ближе были эти миры в его юности Шагалу. Его предшественниками могут быть названы Брейгель, Маньяско, но всего больше аналогий можно отыскать в тибетской демонологической живописи, вообще в искусстве, хотевшем воплотить темные и таинственные силы зла, безумия, низости и пошлости. Как и они, он имел смелость открыто рассказать о тех чудовищах, которых мог наблюдать в своем «сошествии в ад», осмеять и принизить человека. Тем, кто верит в закономерность ровного хода жизни, Шагал явится «камнем преткновения». Но лишь слепые могут не замечать, что человечество ХХ века, озверевшее или ставшее ниже зверей, изолгавшееся, дошедшее до грани каннибализма, стало жертвой иррациональных мрачных сил. Художники провидцы вроде Шагала еще десятилетия т[ому] н[азад], до первой всемирной резни, уловили «тень, отбрасываемую грядущими событиями…», мрачную леденящую тень, возвещавшую запустение, разрушение очагов культуры, оковы, наложенные на мысль и совесть. Есть у него картины («Эйфелева башня»77
), где машинной цивилизации брошен саркастический вызов, как в «Новых временах» Чаплина. Грядущий хаос, перемещение всех ценностей, сама жизнь людей в воздухе, в стратосфере были возвещены летящими людьми в этих странных «шагалесках».Никто так не сблизил живопись с поэзией, как Шагал. Ибо никто так смело не пользовался до него метафорой, гиперболой, метонимией, не олицетворял, нарушая закон земного притяжения, порывы человеческой души, душевные качества и свойства. Он создал свой язык, свою систему символов-знаков, свой миф о мире, о собственной биографии; судьбы еврейства воплотил в «летящем Агасфере»78
, силы молодости – в мотивах левитации, похоть – в кроваво-фиолетовом Минотавре79. У него оказался выразительнейший колорит, то липко-слащавый, то резко кричащий. Я меньше люблю позднего Шагала с его умиротворенными букетиками, пасторальными фантазиями, порхающими ангелочками. Здесь сказался давний поклонник Сомова, ученик мирискусника Бакста. Я ценю Шагала как основоположника сюрреализма, наиболее современного, наиболее созвучного нашему времени, стилю бредовых фантазий и таинственных потенций подсознательного.