Рядом со сказкой при описании подвигов дьякона возникают мотивы гомеровского эпоса: гнев Ахиллы на нигилиста-учителя Препотенского заставляет вспомнить о гневе Ахиллеса в «Илиаде». По замыслу Лескова, его Ахилла, подобно герою Гомера, представляет младенческий период национального развития. Есть что-то по-детски наивное в том, как этот богатырь, преображаясь в Ахиллу-воина, гоняется, словно мальчишка, за несчастным Варнавкой по улицам городка. С глупым вольномыслием герой Лескова борется так же, по-глупому. И порою этот «сон разума» при непомерной силе и безудержной эмоциональности приобретает далеко не безобидные размеры: «Перебью вас, еретики! – взревел Ахилла и сгрёб в обе руки лежавший у фундамента большой булыжный камень с непременным намерением бросить эту шестипудовую бомбу в своих оскорбителей, но в это самое время, как он, сверкая глазами, готов был вергнуть поднятую глыбу, его сзади кто-то сжал за руку, и знакомый голос повелительно произнёс: “Брось!” Это был голос Туберозова… Ахилла сверкнул от ярости глазами … и бросил в сторону камень с такою силой, что он ушёл на целый вершок в землю».
Склонность к эмоциональным преувеличениям, к бесконтрольно разыгрывающейся фантазии часто приводит к тому, что герой путает воображение с явью. Подобно Хлестакову, он увлекается и верит искренно в правду своей бесконтрольной лжи: «Ну, я зато, братцы мои, смерть люблю пьяненький хвастать. Ей-право! И не то чтоб я это делал изнарочно, а так, верно, по природе. Начну такое на себя сочинять, что после сам не надивлюсь, откуда только у меня эта брехня в то время берётся».
Легковерие героя, основанное на не контролируемой разумом эмоциональной возбудимости, приводит к тому, что он слепо поддаётся чужим влияниям. Вернувшись из Питера, Ахилла обрушивает на отца Савелия целый поток «откровений»: «Бог знает, что он рассказывал: это всё выходило пестро, громадно и нескладно, но всего более в его рассказах удивляло отца Савелия то, что Ахилла кстати и некстати немилосердно уснащал свою речь самыми странными словами, каких до поездки в Петербург не только не употреблял, но, вероятно, и не знал!» Добро, если б всё упиралось лишь в новые слова. Гораздо сильнее и страшнее, что Ахилла может с лёгкостью и беззаботностью отречься от предмета вчерашнего поклонения и даже от тысячелетних народных святынь. Почти пророческий смысл в «Соборянах» имеет следующий диалог Ахиллы со своим духовным отцом:
«Ну да ведь, отец Савелий, нельзя же всё так строго. Ведь если докажут, так деться некуда». – «Что докажут? Что ты это? Что тебе доказали? Не то ли, что Бога нет?» – «Это-то, батя, доказали…» – «Что ты врёшь, Ахилла! Ты добрый мужик и христианин: перекрестись! Что ты это сказал?» – «Что же делать? Я ведь, голубчик, и сам этому не рад, но против хвакта не попрёшь». – «Что за “хвакт” ещё? Что за факты ты открыл?» – «Да это, отец Савелий, зачем вас смущать? Вы себе… веруйте в своей простоте, как и прежде сего веровали… А там я с литератами, знаешь, сел, полчаса посидел, ну и вижу, что религия, как она есть, так её и нет…»
Только присутствие рядом человека огромной духовной силы, подвигнувшей маловера на покаянную молитву, спасает Ахиллу от далеко идущего соблазна. Под влиянием протопопа совершается святая работа, и немудрый Ахилла становится мудр. Он ещё сомневается в силе проснувшегося в нём разума, жалуясь протопопу, что в рассуждениях сбивчив, и слышит в ответ: «На сердце своё надейся, оно у тебя бьётся верно». И отец Савелий помогает Ахилле ввести разум в сердце, одухотворить и очеловечить сердечный инстинкт.
Смерть отца Савелия, ночи, проведённые в божественном чтении у гроба усопшего учителя, чудесное видение, в котором протопоп предстал перед Десницыным воскресшим, довершают перемены, случившиеся с героем. В нём замолкают тёмные инстинкты и страсти, его вечная лёгкость и размётанность сменяются «тяжеловесностью неотвязчивой мысли и глубокой погружённостью в себя». Прощаясь с отцом Савелием у раскрытой могилы, Ахилла произносит мудрые слова о трагической судьбе своего друга: «В мире бе и мир его не позна… Но воззрят нань его же прободоша». «Это дух Савелиев говорит в нём», – замечает отец Захарий.
До преображения Ахиллы Десницына в Савелия Туберозова, разумеется, ещё далеко. «Непомерность» героя осталась при нём и ещё раз проявилась в строительстве монумента на могиле своего духовного отца. В губернском городе дьякон обошёл всех известных монументщиков-немцев, но остановился на самом худшем, русском жерновщике Попыгине, который размерял пропорции будущего памятника по-русски, шагами. «Вот этак-то лучше, без мачтаба, – говорил Ахилла, – как хотим, так и строим». Русский мастер Ахиллу поддерживал – и вышло у них нечто несообразное: «широчайшая расплюснутая пирамида, с крестом наверху и с большими вызолоченными деревянными херувимами по углам».