За внешней оболочкой страстного влюбленного скрывается негодяй, пошляк, не способный на человеческое чувство, живущий одними животными инстинктами и руководствующийся нормами ханжеской морали. Отсюда его склонность ко всякого рода нравоучительным сентенциям: «Дети всегда болеют, нельзя ослаблять сопротивляемость ребенка, нельзя трястись! Надо жить жизнью…»; «Твоего Павлика будет любить его девочка со временем. А ты должна любить мужчину! Мужчина – вот должно быть твое хобби!..»; «Конечно, тебе пора кончать с этим положением. На такси всегда должно хватать. Если пока нет своего транспорта, надо глядеть шире и выше! Дальше своего носа! Слушай, давай я тобой займусь. Давай-ка я заберу тебя к нам в систему», – великодушно предлагает он своей «возлюбленной» (1, 184). Но поскольку Ира не смогла соблюсти правила предложенной ей игры и посягнула на самое дорогое в жизни Николая Ивановича, на его «душевный комфорт», он, недавно говоривший с приторной нежностью: «Я так соскучился за вами. Моя ночная бабочка-птица!», дает ей грубую отповедь, не стесняясь в выражениях:
Николай Иванович. Вы пошлячка! И вы потеряли себя. Вы посмотрите на себя, кто вы такая. Стыдно сказать.
Ира. Когда человек любит, это не позор, Николай Иванович.
Николай Иванович. Позор, позор просто! Ты – кончай с этими преследованиями меня тобой (2, 193).
Диалог у Петрушевской не всегда строится по принципу «вопрос-ответ». Между высказываниями героев порой нет не только логической связи, их даже не объединяет общий эмоциональный контекст. Так, например, в первом действии «Трех девушек в голубом» разговаривают Ира и Федоровна, но они почти не слышат друг друга:
Ира. У Павлика тридцать девять, а они под окном как кони бегают, Антон с Максимом.
Федоровна. Там же бальзам посажен, под окнами. Я им скажу! Чистотел посажен (2, 143).
Каждый думает только о своем, занят только собой. Это наглядное проявление одиночества, более страшного, чем просто жизнь в одиночку. Одиночества, вызванного глухой стеной непонимания и невнимания друг к другу, которой окружили себя герои. Перешагнуть эту стену должен читатель, и помочь ему может смех автора. Так, например, происходит в «Квартире Коломбины», где Петрушевская с юмором демонстрирует «ассоциативное мышление» хозяйки:
Пьеро.
Коломбина. Вот и я ему сказала: возьмите гречневой крупы! А он взял, закатился в кулинарию, взял гречневой каши, взял вареной капусты! И рад. Как будто мы на гастролях! И простоял два часа в очереди, как дурак!
Пьеро. Что?
Коломбина. Ведь эти вареные тряпки в три раза дороже. То же самое можно прекрасно изготовить дома из природного сырья (2, 24S).
«Природным сырьем», из которого Л. Петрушевская виртуозно «изготавливает» диалоги и монологи своих пьес, служит наша повседневная, «непричесанная» речь, со всеми ее шероховатостями, неточностями, с упрощенностью.
Но в не меньшей степени восхищает и языковое изобретательство автора. Так, она сотворила замечательную языковую партию старой эстонки Альмы Яновны в пьесе «Скамейка-премия». А в «Анданте» сымитировала совершенно фантастический «треп» на языке диковинной «забугорной» Агабары и этакий «элитарный жаргончик». Сколько иронии в этом авторском изобретении!
Бульди. Бедзи эконайз, чурчхелла.
Юля. Чурчхелла, чурчхелла, фама чурчхелла.
Бульди. Бедзи эконайз, пинди.
Юля. Фама ты пинди… (2, 236).
Абракадабра, в интонациях и орфоэпии которой угадывается заурядная кухонная перебранка двух женщин: жены и любовницы загранработника Мая. Не случайно Петрушевская дает примечание: «Фама ты пинди» произносится как «сама ты пинди». Комический эффект усиливается серьезными рассуждениями Юли об этом тарабарском языке: «Трезво рассуждая, я на нем неграмотная. Могу только сказать что-нибудь в магазине и на улице, кишкильды манту. Особенно не распространяюсь. Так только. И не читаю. У меня активный запас слов. А кто читает на языке, у него пассивный. А у меня активный. Говорю без словаря…» (2,235).
Драматургия Л. Петрушевской, как уже отмечалось, вызывает много споров, размышлений. Режиссеры, обращающиеся к ее пьесам, говорят о сложностях, с которыми им приходится сталкиваться при их постановке, и объясняют это не только необычностью и нетрадиционностью героя, лишенного четких нравственных очертаний, но и самой формой пьес, их структурными и жанровыми особенностями.