Пузинский был хорошим, ровным и очень осторожным артистом. Всегда собран, реплики отточены, шутки продуманы, застегнут на крючки корсета и пуговицы корсажа, всё под контролем внутренней цензуры. Парадоксальным образом он играл женщин, но свою, внутреннюю, тайную, постыдную женскую натуру прятал. Александр Поляков, что мальчишкой впервые услышал о «сущей бабе», несколько раз видел Пузинского на сцене и был бесконечно разочарован его деланой игрой. Такое же впечатление оставалось и у других.
Но почти все, кто его помнил, в один голос хвалили моноспектакли: артист рассказывал смешные истории, за вечер десяток раз менял костюмы. То согбенной старушкой пришаркивал на сцену, приседал на краешек лавочки и, шамкая беззубым ртом, нудно тянул на одной высокой ноте о несладком житье-бытье. То крестьянской бабой в сарафане да повойнике усаживался на стул перед невидимой прялкой, боком к зрителям, чтобы не отвлекали от работы. Поплевав на пальцы левой руки, брал грубую шерстяную нить и тянул. Веретено крутилось в такт ритмичному рассказу о том, что третьего дни налетела на нее «нято нячиста сила, а нято ворог какой лютый». Плевала на пальцы и говорила, говорила. Зал рыдал от смеха.
Некоторые не верили, что на сцене мужчина, покупали билеты в партер и, пока соседи содрогались от хохота, методично разглядывали артиста в бинокль. Лицо и правда совершенно женское, а руки и ступни ног грубые, большие, пожалуй, мужские… Пузинский привык к этим пытливым, злым обнажавшим взглядам. В конце концов, они были лучшими комплиментами его таланту перевоплощения. И даже расположенные к нему критики удивлялись: «До какой ведь степени может обабиться человек!» Литератор Павел Россиев отмечал: «Манера говорить, повадка, жесты, наклонности – все приближало его к женщине и давало повод говорить об ошибке природы, которая так же напрасно создала его мужчиной, как Жорж Санд – женщиной». Менее деликатные критики обвиняли артиста в непристойности, в извращении театрального искусства. Они пустили слух, что Константин Зефиринович не только на сцене, но и в быту ходит в платьях и париках, пользуясь тем, что совершенно неотличим от женщины.
Доставалось ему и от коллег-земляков. Сатирик Дмитрий Минаев в своей скандальной «Губернской фотографии» огрызнулся обидным четверостишием:
Ему было трудно: оскорбительные взгляды, грубые слова, бульварный интерес к личной жизни, которая так и не сложилась. Перед смертью Пузинский позволил себе пространный и все объяснивший комментарий: в автобиографии, адресованной Александру Полякову, он описал те чувства, что скрывал всю жизнь. Да, он был холоден к прекрасному полу и остался холостяком. Да, ему с юности нравилось носить платья, он ощущал себя женщиной и вынужденно мирился со своей биологической, чужой ему, натурой. Да, он испытывал тягу к мужчинам. Но лишь тягу – его останавливали завистники, критики, статья за мужеложство, страх оступиться, оскандалиться. «Жизнь вел без пьянства и распутства», – писал он Полякову. Из всех грешков позволял себе, кажется, только один – посплетничать, но делал это вкусно, артистично, очень по-женски. Скончался Константин Зефиринович в 1915 году. Его с почестями похоронили на Симбирском кладбище.
Был ли он связан с голубым миром русской провинции, общался ли с «тетками» и «фринами», выступал ли на закрытых вечерах в женских платьях, как делали некоторые травести поневоле, – все это остается тайной, которую, возможно, не следует раскрывать.
Еще более редкими на русской сцене были танцоры-травести. Балет жил по заветам Петипа. Мариус Иванович, как и его современник Август Бурнонвиль, высмеивал пухлых француженок в мужских партиях: их тяжелые карикатурные па напоминали пляски кабареток. Они гневно проклинали сумасбродов, выступавших в пачках, – их выходки оскорбляли великое искусство. Мужской поддерживающий элемент, этот фундамент классического балета, оставался неколебимым до начала ХХ века, когда Сергей Дягилев совершил свою революцию и превратил артистов в протагонистов и секс-символов. Тогда же в Петербурге появился смельчак, доказавший, что мужчина способен танцевать за балерину. Его звали Икар.
Он любил перебирать истлевшие веера, помнил историю каждого. Как-то на Сенной площади в Петербурге выхватил из грубых рук замерзшего пропойцы хрупкого дрожащего мотылька с кружевными крыльями и аккуратной ножкой. Этот веер стал первым. Потом он вошел во вкус, стал бывать у известных антикваров на Литейном и Невском, в Гостином дворе и «Пассаже», в Москве, Париже, Риме, Ницце… Научился торговаться, без труда распознавал редкости и артистично скрывал радость, когда старьевщик-прощелыга грубо ошибался в эпохе и цене.
Борис Александрович Тураев , Борис Георгиевич Деревенский , Елена Качур , Мария Павловна Згурская , Энтони Холмс
Культурология / Зарубежная образовательная литература, зарубежная прикладная, научно-популярная литература / История / Детская познавательная и развивающая литература / Словари, справочники / Образование и наука / Словари и Энциклопедии