Николай и Уваров, напротив, придерживались того мнения, что основу любого единства образует православие, а обязательство за него, естественно, берет на себя самодержец России, ответственный только перед богом. Отсюда вытекала переоценка роли православной церкви, которая после многих лет практически полной несамостоятельности по крайней мере снова приобрела ранг важной опоры самодержавия. Это произошло на фоне ужесточенного преследования староверов, за монастырями которых тайная полиция вела наблюдение, как за «якобинскими клубами», и растущего напряжения в отношениях с другими конфессиями и религиями в государстве. В конце концов, «русский народный дух» по существу держался на якобы нерушимом наследии православия и самодержавия как олицетворении подлинно русской жизни или, как считал дипломат и поэт Федор Иванович Тютчев, «русской идее». Моральное и культурное превосходство в условиях отгораживания от Запада расцвело бы пышным цветом и позволило бы стране приобрести всемирную значимость.
Вскоре стало трудно разобраться в том, что собственно нужно защищать — пошатнувшийся «Священный союз», который Александр I понимал как вхождение России в семью монархов Европы и связанным с которым считал себя и его брат, или же Россию как последний бастион легитимистской политики, несхожесть которой с другими монархиями, казалось, становилась все более очевидной. Николай воспринимал Европу не как родственную по духу и отождествлял ее с разрушительной силой революции и национальными движениями. Тютчев в начале 1848 г. (вскоре после того как он был назначен главным цензором в Министерстве иностранных дел) конгениально облек это в формулу: «Уже давно в Европе есть только два истинно ведущих центра — Россия и революция… Между ними невозможны никакие переговоры, никакие договоры, существование одной равнозначно смертному приговору для другой».
С того времени, как волна революции дошла от Франции до Польши (1830 1831 гг.), такие мысли стали господствующими. Теперь больше не исключалась возможность «крестового похода против России», причем полем битвы «революция» избрала Польшу. Правда, Николай мог не бояться того, что польский кризис будет использован другими государствами, поскольку Франция и Англия не хотели ставить на кон русские уступки в бельгийском вопросе. Однако Австрия вела себя пассивно, и только прусский «нейтралитет» оказался на пользу России, поскольку он поставил заслон усилиям Польши, искавшей союзников на Западе. Не демонстрируя слишком большой и открытой солидарности, три «восточные» державы: Австрия, Пруссия и Россия, несмотря на это, еще раз произвели такое впечатление, будто совместно хотели сдержать европейскую революцию. Кроме того, она в более или менее равной степени усугубляла польский вопрос со времен раздела, поэтому эти государства боялись перехода мятежа через русские границы. Как с удовольствием заметил Меттерних, согласившись удовлетвориться существующими польскими владениями и взаимно выдавать дезертиров и политических беженцев, они еще раз пришли к большому взаимопониманию.
Силовые действия резче обозначили грань между Россией и конституционными государствами Англией и Францией, не гарантируя прочности участвовавшей в разделе триады на продолжительный срок. Первоначальная концепция «Священного союза», на которой существенно отражались личные связи монархов, на глазах расплывалась и подменялась формальными обязательствами. Общий противник, каким был прежде Наполеон, больше не появлялся, а территориальные условия в Европе вряд ли требовали более концентрированных мер по их упорядочению. На передний план выступила неприкосновенность статус-кво, определение которого в сердце Европы было значительно более простым делом, чем на Балканах, в отношении Османской империи, в Закавказье, где мусульманские горские народности с 1825 г. в течение нескольких десятилетий давали почти непрерывные бои русским войскам и объявляли им «священную войну», или в отношении Персии, которая оспаривала у России доступ на кавказские территории.