То, что мы проиграли, разумелось само собой – возможно, не столько потому, что у нас не было убедительного оправдания общего недовольства, сколько из-за нашей глупости и из-за того, что мы знали о Дягилеве намного меньше, чем Дягилев знал о нас. То, что и он, и Григорьев действовали стойко и убедительно и что никто из них, когда все закончилось, не предпринял никаких попыток унизить даже самых активных нарушителей, впечатлило меня – даже несмотря на все мое возмущение и разочарование тем, что «руководство победило». Но время показало, что ни одна из сторон не была абсолютно права или неправа, и произошло всего лишь глупое недоразумение, которое, однако, с самого начала было воспринято танцовщиками слишком поспешно, а руководством – в излишне диктаторской манере[701]
.Умеренный прагматизм этих размышлений дает нам картину либерального руководства, основанного на компромиссе. Однако слова «компромисс» никогда не существовало в лексиконе Дягилева. Возможно, он был великодушным, даже чересчур, и, будучи реалистом, подчинялся уже свершившемуся факту. Он не допускал, чтобы кто-то ставил под вопрос его неоспоримое право осуществлять власть над жизнями его танцовщиков. Его власть касалась всех сторон существования труппы.
Хотя де Валуа утверждала, что «с труппой… обращались в целом очень справедливо»[702]
, в отношениях с отдельными людьми Дягилев нередко позволял себе произвол. Это были не столько капризы с его стороны, сколько сам стиль управления, при котором слабость отдельного человека была средством поддержания власти. Переговоры на тему заработной платы служат хорошим примером его тактики. Поскольку Дягилев подписывал с танцовщиками индивидуальные контракты, всякие просьбы о прибавке ставили артиста в унизительное положение просителя. Иллюстрацией этого может послужить письмо, написанное Дороти Коксон в 1925 году: