Александре Муфлоновой, выросшей в мордовских лесах и прозванной соседями за обильность форм Шура-Полтора мяса, не потребовалось и пяти секунд, чтобы вылить на желудеобразную голову мужа ушат студеной воды:
– Совсем, что ли, ку-ку, да?! Это же ложные опята, Силыч!
– Какие опята?! – обиделся главный инженер. – Никаких опят мы по плану не сажали… Вешенки это! – И добавил, несколько менее уверенно: – Рядовки, то есть…
– Какие, к лешему, блядовки?! – вспыхнула мстительная жена, понявшая, что пришел ее заветный бабий час. – И из-за этой плесени ты, фанера старая, весь забор сгубил, а-а-а?!
Она гоголем пошла вдоль осиновых столбов, поддевая ногой в резиновой опорке бережно сложенные Муфлоновым в маленькие, кургузые курганчики кучки перегноя, и почти под каждой из них предательски светились ядовитыми шляпками отъявленнейшие поганки.
– Ой, горе! Горе-то какое!.. И ради этой нежити я здесь уродовалась?! Ночей не спала, ключевой водой поливала! – причитала речитативом плакальщицы со стажем мадам Муфлонова-Полтора мяса. Уперлась красными руками в крутые бока и двинулась тучей по навозу и опилкам на мужа. Но поскользнулась в сердцах и, чтобы удержать равновесие, ухватилась за одну из балок.
И тут забор, изрядно подгнивший селекционными стараниями Комсилыча, устало и радостно, как наконец переставший шататься пьяница, рухнул! Громоподобно, как бомба! На остекленные ребра парника, на грядки с кабачками и патиссонами…
– Мичурин, мать твою! Грибник гребаный! Чтоб тебе это дерьмо всю жизнь жрать! – неслось с муфлоновской латифундии вековым проклятием по кривым загрязнянским проулкам…
Впрочем, вернемся к незаурядному муфлоновскому квартиранту и по совместительству – загрязнянскому поэтическому классику.
После того как Василий Вихрев оставался наедине с музой, его – как он признавался – «начинало рвать мозгами». С полуоборота художественный процесс шел полным ходом. Впрочем – не всегда. Иногда творец, не найдя консенсуса с сексуально озабоченной музой, отказывался от виртуальной эротики ямбом и хореем, высаживал плечом наглухо запертое окно и, одержимый похмельным синдромом, несся галопом к гастроному. Дело в том, что поэт Вихрев был горьким. Я имею в виду целеустремленным пьяницей. Нельзя не отдать ему должного: несколько раз Вихрев, одержимый таинственным недугом, чистосердечно пытался бросить керосинить и начать новую жизнь. Но, как назло, все время у кого-то случался день рождения – то у Моцарта, то у Грефа, а то и вообще у досточтимого Рабиндраната Тагора… Оставаться на выселках, когда передовое человечество отмечало красные дни календаря, поэт Вихрев в силу обостренного гражданского самосознания и своего шебутного творческого естества принципиально не мог себе позволить.
Какими только способами не пыталась жена приручить его жаждущую кайфа музу! И ботинки классика спрятала, и решетку на окно навесила, и замок в двери его творческой лаборатории врезала, и таблетками разными его закормила до такой степени отвращения, что он начал виноград принимать за вино в пилюлях… Но все равно загрязнянцы то и дело встречали Вихрева у ликероводочного прилавка магазина – босого, как Лев Толстой, одурманенного алкоголем, как Бодлер, здоровенного, как Маяковский, и возбужденно-шумного, как дядя Гиляй. Искусство видеть прекрасное вовсе не мешало Вихреву использовать глаза поэта по другому назначению: загрязнянские синюхи в транс выпадали, наблюдая за местным классиком, открывающим глазом пивные бутылки.
Каким образом Вихрев, подобно верблюду сквозь игольное ушко, выбирался на оперативный простор из своей башни из мамонтовой кости, одному МУРу известно. В последний раз мы встретили с Серегой поэта-прилюбоведа на поселковом майдане, у железнодорожной платформы, со школьным глобусом в руках, видимо, вынесенным из дома тайком от жены, учительницы географии в загрязнянской школе номер один. Вихрев, с чешуйками от подсолнечных семечек в бороде, порывался впарить глобус какой-то бабуле, напирая на то, что это не просто изделие из папье-маше, а «чучело Земли». Поразительно, что это ему удалось. И, получив вожделенный полтинничек, неуемный беллетрист-сексолог понесся за угол в поисках допинга для вдохновения.
– Лишь два поэта написали роман в стихах: Пушкин и я! – распинался пять минут спустя Вихрев перед алкашами, подливавшими ему многоградусный, мутный сиводер у москательной лавки. – Но у Сашки, кобеля лохматого, в «Евгении Онегине» куражу поменьше… Не можешь пить, не мучай горло!.. И современности ему, блин, малек не хватает. Название гнилое, не коммерческое – ну что это такое: «Женька Онегин, герой нашего времени»?! Не то что у меня, – Вихрев делал многозначительную паузу и вскидывал в известном хулиганском жесте правую руку со сжатым кулаком, – роман-поэма «Видение и введение»! Сила, да?..