Но опять же, я привыкла в шесть вставать. Так что самое тяжелое было психологическое давление абсолютной тишины. Молчание с утра до вечера. Тем более что первый месяц даже на допрос не вызывали. Может, специально, чтобы расшатать психику. И еще мучило то, как унизительно выдавали еду. Окошечко для мисок находилось в самом низу двери, и, чтобы подхватить пищу, ты должна была присесть на корточки и ждать, пока снаружи откроется решетка, распахнется дверка, и тебе, как собаке, сунут кормежку. И чтоб быстро!
При этом я не голодала. Мама, судя по ее рассказам, первый год совсем не наедалась; не знаю, почему, может, ей давали урезанный паек, а может, она просто не привыкла к подобной пище. Она же все-таки до ареста продолжала дома питаться, и так, по-русски, нормально. Мне же институтская, деревенская еда была привычна, а тюремная мало от нее отличалась – я даже помню, как впервые нам дали пампушки из белой муки…
Среди охранников один выделялся своей грубостью. Я называла его Паровоз, а мама, как потом выяснилось, окрестила его Трубокуром. Он все время курил вонючую трубку, орал и резко проталкивал еду. Как-то раз я не удержала миску с кашей, она вылилась. Он приказал: “Собери и съешь!” Деваться было некуда: соскребла с пола, съела. Но встречались и неплохие охранники, даже женщина, – она все чаще стала появляться, – которая явно сочувствовала заключенным. Я помню, в первый месяц покрылась какими-то пятнами, прыщами (скорее всего, на нервной почве), но не понимала масштабов бедствия, зеркала-то нет. Она вошла, спрашивает:
– А что у тебя на лице? Болит?
– Не болит, – отвечаю.
– Если болит, тут врач есть, обращайся.
Даже такие простые слова становились настоящим утешением. Случалось встретить сочувствие и со стороны солдатиков-конвоиров, хотя и реже.
Что еще очень мучило, так это полное отсутствие интеллектуальной жизни. Потому что сначала мне позволили читать только маленькую красную книжечку, цитатник на китайском языке. Через месяц-полтора стали давать главную партийную газету “Жэньминь жибао”. Сейчас в это поверить трудно, но то было для меня огромное счастье, настоящая отдушина. Газету, которая выходила тогда на шести полосах, нам приносили вечером. Чтобы растянуть удовольствие, я после каждого приема пищи позволяла себе прочесть по две полосы: вечером, утром и в обед. Потом старый выпуск забирали и приносили новый. Такое это было наслаждение… Я даже грешным делом думала: господи, была бы хоть одна маленькая этажерочка с книжками, я б тут сидела и сидела. Книг нет! Остальное все терпимо.
События в Чехословакии меня особенно потрясли. В “Жэньминь жибао” было опубликовано выступление Чжоу Эньлая на приеме в румынском посольстве. (Румыния была единственной страной соцлагеря, которая в то время поддерживала контакты с КПК в частности и Китаем в целом; Албания из соцлагеря была уже исключена. Мао Цзэдун назвал Албанию маяком социализма в Европе, а народ добавил: маяк социализма, который горит на китайском масле.) И Чжоу Эньлай резко выступает против вторжения советских войск в Чехословакию. Боже мой, какой тон! Звучат слова “социал-фашизм”, “социал-империализм”… На следующий день появились фотографии танков на улицах Праги, людей, которые пытаются им помешать…
Чтение главной официальной газеты стало для меня едва ли не единственным интеллектуальным развлечением и формой пусть заочного, но все-таки общения. Дневники я вести не могла: бумагу нам выдавали по счету, только чтобы писать показания, оставшиеся чистые листы пересчитывали и уносили. Прогулки тоже были явлением нечастым. Первую прогулку разрешили месяцев через шесть после посадки. Заключенных выводили камера за камерой, чтобы они между собой не пересекались. Идет заключенный, за ним конвоир; как только арестант скрывается за поворотом, конвоир дает отмашку, выводят следующего, чтобы они не увидели друг друга, даже спины. Сама прогулка тоже одиночная, внутри специально построенных крошечных двориков с высокими стенами. Один дворик – один заключенный. Над ними выстроена терраса, по которой передвигается конвоир. Он видит всех, мы видим только его. Слышим лязг засовов, сознаем, что заперты, но видим все-таки небо и дышим воздухом.
Зная наверняка, что Ляля находится здесь же, в этой самой тюрьме, я предполагала, что и мама сидит вместе с нами, а может, кто знает, и отец – нам же не сказали, что его больше нет… Первые месяцы тюремщики меня, кажется, недолюбливали и часто давали “наряд” – например, мести пол в коридорах, считая это неким наказанием. А я, наоборот, испытывала радость! Можно было выйти наружу, подвигаться, посмотреть по сторонам. Я шла, согнувшись в три погибели, а за мной неотступно, шаг в шаг, следовала надсмотрщица. Я исподтишка поглядывала на двери камер и гадала, а в какой же из них моя мама. Может быть, на этом этаже…