Время спустя, когда Шестова уже не было в живых, упомянутый в приведенном отчете Г. Шолем[1285]
, открывший встречу и сказавший вступительное слово, подчеркивал в письме к В. Беньямину от 2 марта 1939 года плохое знание лектором немецкого языка и определял из‐за этого его выступление как «ужасное фиаско»: «Я не знаком с книгой Шестова „Афины и Иерусалим“. Он читал лекцию с таким названием, когда был здесь[1286], но, к сожалению, так плохо прочитал рукопись, что даже для таких полностью предрасположенных слушателей, как я (который представил его аудитории), было совершенно невозможно понять что-либо значимое. Мероприятие обернулось ужасным фиаско! Но Вы правы, во всяком случае, когда называете его стиль великолепным. Это определенно присутствует в его эссе „Memento mori“ о Гуссерле!»[1287].Кстати сказать, полемическая статья Шестова «Memento mori», написанная как ответ на статью Э. Гуссерля «Philosophie als strenge Wissenschaft» (1911), первоначально появившаяся по-русски[1288]
, позднее переведенная на французский[1289] и вошедшая в его книгу «Potestas Clavium» (немецкое издание: 1926, 1930), упоминалась Г. Шолемом и раньше – в речи, произнесенной на панихиде еврейского философа Франца Розенцвейга, проходившей в январе 1930 года в Еврейском университете в Иерусалиме, на 30‐й день после его смерти: «Именно вопрос о смерти поднимает в начале своей книги Розенцвейг, и в самом деле теология не может начать более достойно, чем с этого вопроса. Правда, не отсюда началось сопротивление и восстание против идеалистической философии – Кьеркегора, восставшего против Гегеля, Ницше, восставшего против Шопенгауэра, вплоть до Льва Шестова; когда феноменолог Гуссерль, в этих поколениях, пожалуй, самый острый ум, порожденный нашим народом, поднял в своей знаменитой статье „Philosophie als strenge Wissenschaft“ знамя Гегеля, против него выступил своим „Memento mori“ Лев Шестов, словами, разящими до основания. Не удивительно, что оба, Розенцвейг и Шестов, писали во время войны»[1290].В этой речи, в которой имя Шестова упоминается четыре раза, амбивалентное отношение Г. Шолема к русскому (или, как он его определяет, «русско-еврейскому») философу – с одной стороны, тот допущен в совет великих умов эпохи, с другой, его философия существует «не на языке еврейского богословия» – проявилось с особенной наглядностью: «И другие среди великих людей нашего поколения тоже открывали путь к древу жизни, хотя и не на языке еврейского богословия. Достаточно упомянуть здесь двух сыновей Израиля: Мартина Бубера и великого русско-еврейского философа Льва Шестова. Но никакого иного выражения это новое мышление поколения, прошедшего через стадии ада Первой мировой войны, не нашло в полном сознании и ясном осознании открывавшейся здесь перспективы, нежели в книге Розенцвейга, которая выразила это новое мышление древними словами учения Израиля»[1291]
.Перенесемся, однако, вновь в Палестину апреля 1936 года.
Вернувшись из Иерусалима в Тель-Авив, Шестов пишет жене новое письмо: