Младоэмигранты вступили в литературную жизнь диаспоры как раз на пике дискуссий о Розанове. Вряд ли случайно то, что один из первых вечеров журнала «Числа», состоявшийся 26 января 1930 года в парижском зале Дебюсси, был посвящен именно Розанову. Как следует из краткого отчета об этом вечере в «Числах», мероприятие привлекло широкие круги эмигрантской интеллигенции и даже французских гостей, включая Дриё ла Рошеля и Габриэля Марселя. Борис де Шлецер прочитал доклад о Розанове и отрывки из «Уединенного» и «Апокалипсиса нашего времени», переведенных им вместе с Владимиром Познером. Шестов сравнил в своем выступлении Розанова с Ницше: «Для современного ума Бог умер. […] Для Розанова же Бог бессильный был, как и для Ницше, Богом умершим, “Богом в гробу”»[560]
. Проводя параллель между Розановым и Паскалем, Адамович заявил, что русский мыслитель ближе христианству, чем может показаться на первый взгляд. Бердяев выделил как главную проблематику Розанова противопоставление Нового и Ветхого Заветов (как проявление дихотомии жизнь/смерть), а Юлия Сазонова поделилась личными воспоминаниями. Центральное место Розанова в эстетике молодого поколения русских писателей было подчеркнуто и через включение в первый номер «Чисел» раздела «Розановиана»[561], а также рецензии Федотова на «Опавшие листья». Рецензент называет книгу малой карманной энциклопедией Розанова и определяет основные темы его репертуара: «любовь и смерть» (связанная с опытом «умирания любимой») и «плач о России, предчувствие ее гибели»[562].С самого первого номера «Числа» (и, шире, вся «новая литература», которая нашла отражение на страницах журнала) формировалась под знаком Розанова. Формулируя идеологически независимую платформу журнала, его сотрудники апеллировали к розановскому наследию. По словам Поплавского, «в “Числах” впервые кончился политиканский террор эмигрантщины и поэтому новая литература вздохнула свободнее, освободившись от невыносимого лицемерия общественников, не удостаивавших внимания личную жизнь, над которыми так горько смеялся Розанов…»[563]
. Писатели русского Монпарнаса воспринимали вечные «колебания»» Розанова не как признак его неустойчивых убеждений, а как долгожданный плюрализм оценок и позиций[564]. Кроме того, в межвоенный период розановский стиль начинает привлекать большее внимание, чем его взгляды[565]. Такая деидеологизация Розанова представляла собой кардинальное изменение в рецепционной оптике по отношению к его текстам.Трудно не заметить целый ряд параллелей между розановским письмом и поэтикой русского Монпарнаса. Игнорирование Розановым социальных, литературных и лингвистических конвенций, идеологических и политических принципов, его демонстративное равнодушие к успеху и славе, приоритет частного начала над общим, бесконечные рассуждения о смерти и умирании, акцент на жалости, а также фрагментарность, бесфабульность и провокативный тон его писаний, часто откровенных до неприличия, не могли не привлечь авторов «незамеченного поколения». Заметим, кстати, что сама эта формула, придуманная Варшавским, перекликается со следующими строками Розанова: «Меня вообще манят писатели безвестные, оставшиеся незамеченными»[566]
. Удивительна частотность прямого обращения к Розанову в выступлениях и статьях младоэмигрантов, а также степень более или менее сознательной ориентации на «розановщину» в их художественных текстах.