Столетний юбилей Толстого, который отмечали в 1928 году, во многих отношениях стал «репетицией» торжеств 1937 года, посвященных Пушкину, – и тоже превратился в состязание между диаспорой и советским истеблишментом. В межвоенные десятилетия регулярно появлялись публикации, посвященные жизни, творчеству и философии писателя[652]
. В целом восприятие Толстого в среде эмигрантов отличалось амбивалентностью: с одной стороны, он служил для изгнанников источником духовных сил, с другой – за ним закрепился образ «революционера» – многие считали, что своим нравственным учением и социальными теориями он непреднамеренно ускорил крах старой системы в России[653].Произведения Толстого, широко доступные в переводах, служили основой для интеллектуального обмена между русской диаспорой и Западной Европой. Примечательно, что четвертое заседание (28 января 1930 года) Франко-русской студии (Studio franco-russe), созданной с целью культурного сближения между русской и французской творческой интеллигенцией, было полностью посвящено Толстому. За двумя основными докладами, которые сделали преподаватель Сорбонны Николай Кульман и французский критик Станислас Фюме, последовали оживленная дискуссия и краткие выступления дочери Толстого Татьяны, Николая Бердяева, Марка Слонима, Рене Лалу, Кирилла Зайцева, священника Леона Жилле и других. Кульман сосредоточился на «внутренней драме» Толстого как отражении противоречий его души: борьбы рационализма с мистицизмом, а разума – с верой. Закончил он свой доклад заявлением, что душевные метания Толстого не были исключительно русским или славянским явлением, но носили общечеловеческий характер. Фюме, активный участник движения за католическое обновление, рассматривал внутренние противоречия Толстого с точки зрения религии, называя его еретиком, чей подход к вере не отличается решительностью и не утверждает никакой «трансцендентной истины»[654]
. Все выступавшие подчеркнули размежевание между Толстым-писателем и Толстым-мыслителем; по ходу вечера куда больше внимания было уделено идеям Толстого, его духовным исканиям и личным трагедиям, чем его словесному мастерству.Авторы русского Монпарнаса, в отличие от старшего поколения диаспоры, не столь активно занимались обсуждением философии и идеологии Толстого, зато в своих произведениях вели с ним оживленный интертекстуальный диалог. В этой главе мы сосредоточимся на нескольких конкретных темах, которые с особой силой демонстрируют неоднозначность отношения младоэмигрантов к Толстому и отражают разрыв между их интерпретацией наследия писателя и тем, как это наследие воспринимали представители старшего поколения. Их оригинальное прочтение некоторых центральных сюжетов Толстого, в особенности «мифа о детстве», представляет собой существенное отклонение от канонической рецепции классика, и в этом в очередной раз проявился транснациональный характер этого поколения и его относительная свобода от культурной инерции. Поскольку их прочтение во многом обусловливалось ассимиляцией западных культурных дискурсов, разговор о Толстом поможет выявить еще некоторые особенности освоения младоэмигрантами модернистских практик.
В одном из ранних рассказов Варшавского, «Из записок бесстыдного молодого человека. Оптимистический рассказ» (1930), переплетено сразу несколько нарративных традиций, прежде всего – прустовская и толстовская[655]
. Герой-рассказчик, молодой эмигрант, живущий в Париже, терзается своей неспособностью живо откликаться на все происходящее. Ему кажется, что жизнь проходит мимо, не вызывая в его душе непосредственного отклика. Чтобы не дать ей пройти бесследно, он решает вести дневник. Однако, перечитывая записи, он не может преодолеть чувство отрешенности от собственного существования. Даже то, что случилось совсем недавно, не оставляет длительного впечатления: «В самом деле, что же было вчера?»[656]