Распад семьи в силу исторических потрясений и воздействие этого процесса на детей занимали умы эмигрантской интеллигенции с первых послереволюционных лет. Изгнание, как принято считать, сильнее всего травмирует детей, однако дети обычно и ассимилируются быстрее, чем взрослые. Именно поэтому духовные вожди диаспоры ставили знак равенства между сохранением у детей русской самоидентификации и культурным выживанием за рубежом всей общины. В 1925 году Педагогическое бюро, общественная организация, созданная для надзора за русскими школами за границей, выпустило сборник статей «Дети эмиграции», где рассматривалось влияние революционного насилия на детскую психику. Основой для статей послужил масштабный эксперимент, проведенный в пятнадцати школах в разных точках диаспоры: учеников просили написать сочинение на тему «Мои воспоминания». Бюро получило 2403 текста и планировало опубликовать их все, как «простодушные… краткие, порой неумелые, но всегда правдивые и непосредственные»[660]
человеческие документы. За недостатком средств от этого плана пришлось отказаться[661], однако все сочинения были прочитаны, а потом частично процитированы в сборнике «Дети эмиграции». Одной из основных задач было «установить духовный облик русских детей». В результате проведенного анализа стало ясно, что облик этот формировался прежде всего под влиянием насилия, гибели близких на глазах у детей, которые вследствие этого испытали на себе «“дематериализацию” прошлого, превращение его в мираж, сказку или кошмар»[662]. Составители сборника делали вывод, что развитие в детях чувства национального самосознания является прежде всего задачей школы, а не семьи.Некоторые писатели полностью исключали упоминания о семье из своих произведений. Другие, напротив, делали акцент на распаде семьи и его воздействии на детей. Дискурс о семье в эмигрантской литературе в значительной степени развивался в диалоге с мифом о детстве, сформировавшемся в русской культуре в процессе многолетних обсуждений, прочтений и споров о «Детстве» (1852) Толстого. В своем исследовании этого мифа Эндрю Вахтел показывает, какое влияние он продолжал оказывать на менталитет, поведенческие стереотипы и культурное воображение русских в течение десятилетий[663]
. Большинство авторов, обращавшихся к этой теме во второй половине XIX века, создавали вариации на темы толстовского архетипа, причем ближе всего к исходному варианту стояли «Детские годы Багрова внука» (1858) С.Т. Аксакова. Толстой оставался мерилом даже для тех произведений, где речь шла о несчастливом детстве, – они задумывались как вызов установившемуся канону. Разрушить этот миф не смог даже новый подход, предложенный в начале ХХ века Максимом Горьким; более того, как указывают некоторые исследователи, в СССР традиция идеализации детства была успешно продолжена[664]. Особняком от этих противоположных концепций стоял модернистский миф, представленный в «Котике Летаеве» и «Крещеном китайце» (1921) Андрея Белого, где детские впечатления поданы в виде аналогов творчества и обусловлены трансцендентной памятью. В контексте изгнания формула «счастливого детства», разумеется, наполнилась новыми смыслами, зачастую противоречивыми, и эта полярность в интерпретации обозначила еще один водораздел между теми представителями диаспоры, которые ориентировались на традицию, и теми, кто придерживался иных взглядов. Стоит подчеркнуть, что речь идет именно о реакциях эмигрантов на сформировавшуюся