«Мадемуазель О» (1936), рассказ, основанный на воспоминаниях писателя о своей швейцарской гувернантке, один из двух текстов, которые Набоков написал по-французски[679]
, имеет особое значение для нашего обсуждения гибридной франко-русской прозы. Набоков насыщает свой рассказ отсылками к французской литературной традиции, тем самым решая сложную металитературную задачу в рамках вроде бы обычного мемуарного повествования: Расин, Корнель и Ламартин презрительно отвергаются, а поэты-модернисты (Верлен, Малларме, Верхарн и Метерлинк, равно как и Бодлер – чье присутствие ощущается в отсылке к его стихотворению «Лебедь» в конце рассказа) преподносятся как литературные образцы. Более того, этот рассказ, где предпринята попытка воссоздать «утраченное время» совместными усилиями памяти и воображения, проникнут прустовской эстетикой. Впрочем, Пруст представлен не через его знаменитую «непроизвольную память»[680] и не через длинные синтаксические периоды, а в эпизодах бессонницы и летнего чтения на веранде, которые устанавливают сюжетно-тематические параллели с аналогичными сценами из романа «По направлению к Свану»[681]. Исследователи обнаружили в рассказе множество аллюзий на других французских писателей[682], многие из которых были сняты в более поздних англоязычных редакциях «Мадемуазель O», где маркеры, указывающие на французский литературный и языковой подтекст, уже представлялись лишними[683].Зинаида Шаховская вспоминала, что Набоков сочинил этот рассказ за три дня в январе 1936 года для чтения на литературном вечере в Брюсселе, куда он был приглашен по ее инициативе:
В. предполагал читать главы из «Соглядатая», которые появились во французском переводе в «Œuvres libres». Он был очень озадачен необходимостью читать что-нибудь неизданное. Он писал мне, что мучается, но обещал меня не подвести. Неизданная эта вещь называется «Мадемуазель О». О ней – едва ее закончив, он мне сообщает, что он написал ее в три дня. «И это вообще совсем второй, если не третий сорт»[684]
.Несмотря на то что Набоков остался не слишком доволен результатом[685]
, вскоре было назначено еще одно чтение, на сей раз в Париже. Впоследствии рассказ был опубликован в «Мезюр» (15 апреля 1936 года). «Мадемуазель О» представляет собой попытку рассказчика, вполне соотнoсимого с самим автором, воссоздать свои детские годы с позиции взрослого человека, находящегося в изгнании. За счет этого возникает двойная ностальгия, столь характерная для воспоминаний эмигрантов о прошлом: одновременная тоска по «золотому веку» детства и по «потерянному раю» дореволюционной России. Кстати, в оригинальной французской версии нет никаких намеков на политические потрясения, жизнь героя в сельском поместье и петербургском доме представлена как полная идиллия. Замечание повествователя в конце рассказа («Этой подлинности, к которой меня так влечет, я не знал с самого детства» (15)) как будто свидетельствует о близости этого текста к парадигме «счастливого детства».При этом «Мадемуазель О» ни в коем случае не сводится к надрывным воспоминаниям о мифологизированном прошлом, которых так много в литературном наследии русской диаспоры. Набоков создает нарративную дистанцию между собой и предметом описания, делая носителем эмигрантского мироощущения Мадемуазель О: «Она была иностранкой, потерпевшей крушение и финансовый крах и… искавшей теперь обетованный край, где ее поймут и оценят» (12). В этом якобы автобиографическом повествовании острое ощущение бездомности показано через опыт другого человека и в ироническом ключе. Повествователь сообщает нам, что в России в комнате Мадемуазель, как дань ее ностальгии по родине, висело изображение Шильонского замка, а вернувшись в Швейцарию, она повесила на стену изображение тройки и стала говорить о «своей жизни в России с таким же жаром, как если бы это была ее утерянная родина» (34). Годы, проведенные на чужбине, отдалили ее от швейцарской жизни, и теперь она чувствовала себя уютно только в компании других гувернанток, которые раньше служили в России и вынуждены были после революции вернуться на родину: «они жались друг к дружке, образуя островок посреди страны, ставшей им чужой. Они создали для себя новую родину – прошлое, и какой же трогательной казалась эта их загробная любовь к России, которой они не знали» (35). Их забавная «колония», погруженная в ностальгические воспоминания, легко проецируется на типичную общину русских изгнанников, прекрасно знакомую Набокову и его читателям как по собственному опыту, так и по литературным произведениям.