Зимою те, кто спали, прикорнувшись в подъездах и на ступеньках метро, у самой железной решетки, откуда дышит теплый вонючий воздух подземелья, почерневшие и перекошенные, как-то боком входят в первые кафе или спускаются, наконец, в подземную дорогу, где долго они будут, качая головами, задремав в тепле, кружиться под землею, но и им завидуют спешащие на фабрики; даже они кажутся более счастливыми, вернувшимися к правде[239]
.Героиня повести «Любовь вторая» Яновского однозначно видит в метро преисподнюю, а в его пассажирах – грешников, обреченных на вечные мучения:
Так от станции к станции… меня бросало вместе с сонмом мне подобных. На Монпарнасе одной волной мы катились к линии Nord – Sud, давя передних, толкаемые задними. Электрические двери издали скрипели, прикрываясь перед самым носом. С рокотом останавливался за решеткой поезд. Мы уныло дежурили в узком проходе, погруженные в душный, потный сумрак, в истерическое безразличие, перемежающееся с усталым раздражением. И это ожидание было похоже на кошмар, длящийся века, на атавистический сон или бред умирающего ипохондрика. Мелькала догадка, что в аду вот так грешники будут дожидаться[240]
.В произведениях Газданова парижская подземка связана со смертью или иррациональным стремлением к смерти. Повествователь из «Ночных дорог» признаётся, что каждый раз, когда поезд подходил к платформе, он испытывал тягу «отделиться на секунду от твердого, каменного края перрона и броситься под поезд, таким же движением, каким с трамплина купальни я бросался в воду»[241]
. В рассказе «Фонари» получает развитие мотив метро как лиминальной зоны. В ключевой сцене описывается мистический сон бездомного героя, который вынужден провести зимнюю ночь на станции метро на Елисейских Полях:Ему снилось, что он совершенно гол и что громадная змея с ледяным телом обвивает его с головы до пят; кровь стынет и все медленнее и медленнее струится в его жилах: и на уровне своего лица он видит глядящие на него в упор глаза змеи. В первую минуту он не заметил в них ничего особенного; но чем больше он в них смотрел, тем страшнее ему становилось, ему начинало казаться, что давно он где-то их видел и хорошо знал. Он с ужасом смотрел – и вдруг понял, что у змеи его собственные глаза, но только не теперешние, а старческие – выцветшие и печальные и словно издалека глядящие на него с тем исчезающим и странным сожалением, с каким он сам смотрел бы на труп убитого человека или окостеневающую неподвижность близкой ему женщины, у которой только что кончилась агония. Он вздохнул во сне, почувствовал боль в груди – и проснулся[242]
.Мистический подтекст возникает в этой сцене за счет упоминания змеи, сакрального животного в большинстве мифологий, наделенного целым рядом противоположных значений: космос/хаос, жизнь/смерть, дьявольское искушение / божественная мудрость. Жуткий и зрительно очень четкий образ, созданный Газдановым (змея, обвившая тело героя и смотрящая ему прямо в глаза), позволяет интерпретировать всю эту сцену как ритуал инициации[243]
.