Судя по произведениям Элиота и Г. Иванова, те, кто сформировался в рамках докризисной культуры, видели в крахе традиционных смыслов и ценностей катастрофу вселенского масштаба. В «Бесплодной земле» и «Распаде атома» лирические герои потрясены видением лежащей в руинах культуры, они бесцельно блуждают среди обломков, кажущихся абсурдными и ненужными в отрыве от забытого целого. Что же касается представителей младшего поколения, то они, не обладая хрестоматийным культурным багажом или игнорируя его, наполняли эти «обломки» новыми значениями. Целью трех следующих глав не является дать исчерпывающий обзор откликов писателей Монпарнаса на русскую классику; скорее, в них будет приведен ряд показательных примеров, которые выявляют специфику их прочтения ключевых авторов, мифов и топосов дореволюционной русской культуры.
Глава 10
«Третьестепенный стихотворец… но гениальный поэт»: Лермонтов и русский Монпарнас
Самым дерзким примером пересмотра молодыми парижскими авторами классического канона русской литературы стало ниспровержение Пушкина: как им казалось, его «гармония» утратила смысл в постапокалиптическом мире. В основе нападок на самую сакральную фигуру в пантеоне русской культуры не лежало, разумеется, отвержение поэзии Пушкина как таковой. Скорее, оспаривая «пушкиноцентрический» дискурс, укоренившийся в мейнстриме русского зарубежья, представители молодого поколения создавали для себя альтернативную эстетическую и духовную родословную.
Для эмигрантов Пушкин как символ национального своеобразия не имел себе равных – за исключением разве что Достоевского (чья Пушкинская речь, впрочем, во многом задала тон эмигрантской пушкинианы). Стремление диаспоры к культурной консервации создало подходящую почву для нового раунда сакрализации Пушкина, представшего теперь олицетворением дореволюционной культуры, мессианской роли страны и ее духовности, – именно эти ценности предполагалось культивировать в диаспоре[480]
. Роль Пушкина для выживших в большевистской катастрофе была обозначена Ходасевичем в его речи «Колеблемый треножник» (1921), которую он произнес накануне отъезда из России в петроградском Доме литераторов. Признавая, что наступившие «сумерки культуры» повлекут за собой и «затмение Пушкина», Ходасевич все же заклинал единомышленников: «О, никогда не порвется кровная, неизбывная связь русской культуры с Пушкиным […] Это мы уславливаемся, каким именем нам аукаться, как нам перекликаться в надвигающемся мраке»[481]. Превращение Пушкина в ключевую культурную идеологему диаспоры вело к злоупотреблению в эмигрантских публикациях расхожими клише, вроде «Пушкин – наше все» или «солнце русской поэзии». Константин Бальмонт, например, восторженно развивал последнюю метафору, говоря о «праведной крови» поэта, «расцвеченной последними зорями его родного африканского Солнца»[482].В речи, произнесенной 6 июня 1926 года, в день рождения Пушкина – его ежегодно отмечали по всей диаспоре как День русской культуры, – Василий Маклаков, один из лидеров русского зарубежья, в свое время назначенный Временным правительством послом России во Франции, подчеркнул, какую опасность для эмигрантской культуры представляет традиционная склонность русских подпадать под иностранные влияния. Некогда способность русской культуры к ассимиляции заимствованного была благотворной, однако теперь, когда русская культура находится в окружении чужой, во многом ее превосходящей, эта способность может привести к утрате самобытности. По мысли Маклакова, именно Пушкин был призван оберегать чистоту культуры русского зарубежья[483]
. Кроме того, имя поэта упоминали и в контексте масштабных политических прожектов. Петр Струве считал, что возрождение Русского государства возможно только «под знаком Петра Великого, просветленного художническим гением Пушкина»[484], а Мережковский утверждал, что Пушкин продолжил дело Петра в объединении Европы и Азии, Востока и Запада в «грядущей всемирности»[485]. Помимо участия в этих грандиозных политических и культурных проектах, Пушкину вменялась и более скромная роль «учителя жизни» – она напрямую отражена в названии статьи Кирилла Зайцева «Пушкин как учитель жизни» (1927). Отталкиваясь от «Речи о Пушкине» Достоевского, Зайцев заявляет, что поэт является воплощением «бытийного добра и духовного здоровья русской национальной стихии», укорененных в «целостном религиозном сознании»[486]. Это и подобные утверждения демонстрируют, что эмигранты первой волны использовали имя и авторитет поэта для подкрепления своих политических, эстетических или идеологических взглядов.