Показательно, что началу «Краткой повести об антихристе», которой (как впоследствии блоковским «Скифам») предпосланы в качестве эпиграфа первые строки «Панмонголизма», приводится подробный сценарий японской экспансии в ХХ в., который до какого-то момента весьма точно соответствует действиям Страны восходящего солнца. Далее, правда, следуют удивительные всемирные столкновения в духе нового Нострадамуса, порождающие в конце концов Антихриста, лжемессию. Но нас прежде всего интересует профетическая устремленность философа, стремящегося заглянуть в будущее, которое оказалось несколько иным, но тем не менее безрадостным. Впрочем, «идущие на север племена», возможно, поддаются и более широкой интерпретации (так называемое «внутренне монгольство» в философских теориях Серебряного века), если вспомнить грандиозные миграции миллионных масс на просторах российской Евразии в годы революции и гражданской войны, приведшие в конечном счете к крушению государства, его необратимому историческому поражению:
Соловьев в образной системе и риторическом строе «Панмонголизма» отходит от жанрового эталона библейских пророков с обилием церковнославянизмов и клишированных образов, почерпнутых непосредственно со страниц Ветхого Завета, хотя и остается в рамках все той же христианской профетической патетики, — если вспомнить библейские пророчества об азиатских народах Гог и Магог, несущих миру гибель и разрушение.
Прогнозы Соловьева в «Панмонголизме», хотя и не совсем точны, но неожиданно предметны и оттого вдвойне зловещи. Автор не дожил до исполнения своих пророчеств, но стихотворение, предрекавшее скорое крушение империи, оказало чрезвычайно сильное воздействие на умы современников, породив целую серию подражаний и парафразов в развитие темы, перекликающихся с изначальным образом. После Русско-японской войны абстрактная перспектива неожиданно быстро стала обретать реальные черты, а Первая мировая война стала символом начавшегося (хотя и мнимого, как мы знаем ныне) «заката Европы».
В дальнейшем эти же образы дали материал для теории «внутреннего монгольства», то есть торжества варварского начала, вырвавшегося из недр российского общества. Так, З. Гиппиус в своих дневниках прямо сравнивала красный террор, развязанный большевиками, с кровавым триумфом монголов после битвы на Калке. Метафора «нового монгольского ига» лейтмотивом проходит через сочинения многих российских литераторов и мыслителей первых послереволюционных лет. И большинство из них содержит прямые или косвенные отсылки к трудам Вл. Соловьева.
Религиозно-философские искания Дмитрия Мережковского на протяжении всех долгих дореволюционных лет его творчества, также несут печать глубинного профетизма. Как и Соловьев, он видел свою миссию в создании новой синтетической религии на основе переосмысленного православия. Уже в ранних своих стихах, предвосхитивших расцвет русского символизма, Мережковский подчеркивал независимость и силу творческой личности, способной в порыве к истине противостоять самому Богу:
В дальнейшем Мережковский перешел к чисто христианской символике. Поэзия служила ему, как и Соловьеву, средством общения с Мировой душой, с Богом и одновременно — средством воплощения божественного начала, его вербализации. Духовная поэзия Мережковского — больше, чем рифмованные богословские трактаты. Это страстный порыв к Абсолюту, к всеобъемлющей иррациональной истине: