Д. Ранкур-Лаферрьер в своей оригинальной работе о мазохистской тенденции в русском характере и русской культуре отмечает универсальную склонность русских писателей и мыслителей к
Если говорить об эпохе революции и гражданской войны, то свободный выбор многих деятелей культуры в пользу большевистской России был продиктован отнюдь не сочувствием кровавому режиму, а решимостью «пострадать заодно с народом», «испить чашу, уготованную России», «принять муки вместе со страной», «пройти путем зерна». Заведомое самоуничижение, страшные лишения и возможные физические страдания априори трактуются как искупительная жертва во имя «русской идеи» — хотя едва ли кто-то из тех, кто согласился «принять венец мученический», мог хоть отдаленно представить себе масштабы и протяженность во времени грядущих мук. Отношение же к мучителям и гонителям у большинства определяется предсмертной репликой Яна Гуса, изрекшего при виде старушки, что подбрасывала в его костер дрова: «O святая простота!»
В судьбе Блока кенотическое начало выражено особенно ярко, но вспомним, например, знаменитый «манифест» Ахматовой:
Это программное стихотворение, написанное в сугубо профетическом ключе, которое в отечественной критике известно как политический манифест поэтессы, сегодня позволяет по-иному взглянуть на ее судьбу. Итак, Ахматова отрекается от тех, с кем раньше ее столь многое связывало, поскольку они якобы «бросили землю на растерзание врагам». Кто бросил и каким врагам, здесь не конкретизируется, но враги явно не большевики. Во всяком случае позже поэтесса такое толкование отрицала. Возможно, имеются в виду страны Антанты… Ахматова категорически отказывается и воспевать противников советской власти (что не побоялась сделать Цветаева), соглашаясь их лишь снисходительно пожалеть. Однако и этого она никогда более не делала, оставаясь вплоть до поры Большого террора вне политики и сохраняя полную лояльность режиму. Вопреки заявленному в «Белой стае» («…и давно мои уста // не целуют, а пророчат»), Ахматова старалась не делать никаких конкретных пророчеств, возможно, понимая всю их бесполезность и безнадежность в сложившихся обстоятельствах.
Истинным же манифестом являются два последние четверостишия, проникнутые кенотическим пафосом и заставляющее глубоко задуматься о мотивациях поведения российских литераторов высокого полета, выбравших власть Советов. Итак, это все же в первую очередь идея искупительного страдания, мученического подвига, к которой примешивается некая гордыня человека, сознательно обрекающего себя на муки, упоенность страданием — своего рода комплекс превосходства мученика. Правда, многие в пору окончания Гражданской войны еще верили, что их хождения по мукам вскоре окончатся и начнется какая-то новая жизнь с тенденцией к улучшению. Трудно было поверить, что ураган революции и войны, стоивших таких жертв, уничтожил культуру и ввергнул Россию во мглу, ничего не дав взамен, кроме кровавого тоталитарного режима, местами переходящего в НЭП. Если бы желанное обновление все же произошло, страдания оказались бы не напрасны и «гордыня мучеников» была бы оправдана. На это надеялись и из этого исходили многие поэты и мыслители Серебряного века до тех пор, пока жизнь не доказала всю тщету их надежд.