Поскольку в изложении Лобанова не ясно, была ли эта жертва со стороны народа добровольна или вынужденна, то есть возникла как результат насилия, мы исходим из ее возможной двоякой природы. Впрочем, странно предполагать, что в «народном сознании» обдумывался вопрос о жертве и необходимости ее совершить ради государства, то есть о жертве добровольной. Как и везде, закрепощение было актом грубого насилия власти в отношении огромной — народной — части своих подданных ради пользы другой — властной — части. Но если на минуту согласиться со славянофильской в интерпретации М. Лобанова версией закрепощения как добровольной жертвы народа во имя блага государства, то тогда, например, автоматически снимается ряд аналогичных актов российской власти в отношении крестьян и в более поздние времена, в том числе в коллективизацию. Здесь-то уж государственная «польза» индустриализации на первый взгляд куда как явна[387]
. Вот только до лобановской идеи сознательной «жертвы» вплоть до суицида, в этом случае никто из исследователей коллективизации, в том числе и приверженцы апологетически-сталинской ее интерпретации, пока не додумался. Никто публично не предположил, что в истории может появиться народ-самоубийца, народ-безумец. И в этом у г-на Лобанова несомненный приоритет.Впрочем, на рассуждения М. П. Лобанова полезно посмотреть с учетом хотя и более давних, но несравнимо более глубоких мыслей Петра Чаадаева, так нелюбимого автором исследования в ЖЗЛ[388]
. В связи с закрепощением крестьян философ, затрагивая тему христианского обновления сознания нации, как мы отмечали это ранее, задает сложный вопрос православию: почему в Европе освобождение человека от рабства было начато именно деятелями церкви и почему в России рабство, напротив, было учреждено уже спустя шесть столетий после принятия христианства? «Почему …русский народ подвергся рабству лишь после того, как он стал христианским?.. Пусть православная церковь объяснит это явление. Пусть скажет, почему она не возвысила материнского голоса против этого отвратительного насилия одной части народа над другой»[389].Для придания пониманию этой ситуации большей исторической полноты добавим, что церковь в то время была вторым после государства крупнейшим земельным собственником, а принадлежащие ей угодья нуждались в обработке и, конечно, желательно — бесплатной.
Анализируя причины бедственного культурно-духовного и нравственного положения России, Чаадаев далее заявлял: «Мы составляем пробел в порядке разумного существования»[390]
. И далее: в то время как христианство, «безоружная власть», наделило другие народы выдающимися нравственными качествами и вело их к установлению на земле совершенного строя, мы «не двигались с места», у нас «ничего не происходило». Причина этого — как в исторической судьбе страны, так и в действиях самого народа. Философ с горечью отмечает, что русские, приняв христианство, не изменились в соответствии с его парадигмой. Вне процесса всеевропейского религиозного обновления нас удерживали «слабость наших верований или недостаток нашего вероучения»[391].Столь серьезные выводы не могли остаться без внимания современников. Так, например, на «Философические письма» 19 октября 1836 года последовал ответ А. С. Пушкина. Прежде всего автор «Капитанской дочки» обозначает свое видение исторических процессов, затрагиваемых Чаадаевым. «Нет сомнения, — пишет он, — что схизма (разделение церквей) отъединила нас от остальной Европы и что мы не принимали участия ни в одном из великих событий, которые ее потрясали, но у нас было свое особое предназначение. Это Россия, это ее необъятные пространства поглотили монгольское нашествие. Татары не посмели перейти наши западные границы и оставить нас в тылу. Они отошли к своим пустыням, и христианская цивилизация была спасена. Для достижения этой цели мы должны были вести совершенно особое существование, которое, оставив нас христианами, сделало нас, однако, совершенно чуждыми христианскому миру, так что нашим мученичеством энергичное развитие католической Европы было избавлено от всяких помех»[392]
.Вместе с тем, продолжает Пушкин, «поспорив с вами, я должен вам сказать, что многое в вашем послании глубоко верно. Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь — грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, что равнодушие ко всему, что является долгом, справедливостью и истиной, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству — поистине могут привести в отчаяние. Вы хорошо сделали, что сказали это громко. Но боюсь, как бы ваши исторические воззрения вам не повредили…»[393]
. Цитируя это письмо Пушкина, М. Лобанов приводит лишь слова о нежелании Пушкина иметь какую-либо иную историю, чем та, которая у России есть, и не воспроизводит приведенное нами согласие поэта с точкой зрения философа, что само по себе обнаруживает слабость его позиции: он боится и потому таит аргументы «против». Впрочем, вернемся непосредственно к теме главы.