Толстой много места отводит описанию этнографических примет бытия местных жителей, «красивому и богатому староверческому русскому населению, называемому гребенскими казаками». Особо он подчеркивает то обстоятельство, что, живя между чеченцами, казаки перероднились с ними и усвоили себе обычаи, образ жизни и нравы горцев, но при этом смогли удержать и там во всей прежней чистоте русский язык и старую веру. «Казак, по влечению, менее ненавидит джигита-горца, который убил его брата, чем солдата, который стоит у него, чтобы защищать его станицу, но который закурил табаком его хату. Он уважает врага-горца, но презирает чужого для него и угнетателя солдата. Собственно, русский мужик для казака есть какое-то чуждое, дикое и презренное существо, которого образчик он видал в заходящих торгашах и переселенцах малороссиянах, которых казаки презрительно называют шаповалами…»[451]
Естественно, что Оленин и был воспринят в станице, куда прибыл, как абсолютно чужой. Поначалу единственный, кто отнесся к нему с приязнью, был «дядя Ерошка» — «неотъемлемая природа», по выражению М. М. Бахтина. Он и выглядит неким природным демоном, напоминая обликом Пана. Огромного роста, с седою, как лунь, широкою бородой и такими широкими плечами и грудью, что в лесу, где не с кем было сравнить его, он казался невысоким, «так соразмерны были все его сильные члены». Приязнь Ерошки ко вновь прибывшему юнкеру была вызвана прежде всего возможностью даром у него выпить. Но это проявлялось в старике так естественно и простодушно, что не вызывало у Оленина отторжения. Юнкер и старый казак подружились. Между тем как обученный произносить французские слова слуга Оленина Ванюша смотрел на Ерошку как на дикого, невиданного зверя. Таково почти пародийное видение искаженного холопской образованщиной наивного сознания, подчеркивающее естественное величие фигуры Ерошки.Старый казак излагает Оленину свою нехитрую философию некоего эпического прошлого, «золотого века», на фоне которого нынешнее время выглядит противоестественным и карликовым. («Нынче уж и казаков таких нету. Глядеть скверно», — констатирует Ерошка.) Ерошка не различает ни национальностей, ни чинов — ему все равно, лишь бы пьяницей был. Не признает он ни религиозных, ни юридических норм и законов. «А по-моему, все одно. Все Бог сделал на радость человеку. Ни в чем греха нет. Хоть с зверя пример возьми. Он и в татарском камыше, и в нашем живет. Куда придет, там и дом. Что Бог дал, то и лопает. А наши говорят, что за это будем сковороды лизать. Я так думаю, что все одна фальшь… Сдохнешь… трава вырастет на могилке, вот и все…»[452]
Тут Ерошка касается самого существенного прежде всего для Толстого, а потом уж, конечно, и для Оленина — мировоззренческого вопроса о смерти, «засевшего в писателе» и, вероятно, пугавшего его своей неразрешимостью всю жизнь. Проблему эту Толстой не мог себе разъяснить своими духовными, интеллектуальными силами, а потому, как бы спасаясь, то и дело апеллировал к природному чувству простого человека, мужика, крестьянина. У нас, например, в памяти те страницы «Детства», где маленький Иртеньев впервые сталкивается с образом смерти, который ужасает его до мозга костей. Помним и завистливое удивление уже взрослого повествователя перед душевной стойкостью находящейся на краю могилы крестьянки Натальи Савишны. Можно полагать, что в сознании Толстого достижение душевного равновесия во встрече с неизбежной смертью, избавление от чувства ужаса перед ней, характерное для крестьянского, нецивилизованного, нерефлектирующего сознания, все более сопрягается с его идеей опрощения, возможно, более тесного сближения с народом и народной жизнью.
В связи с темой смерти вспоминаются и другие работы Толстого. Так, перед «Казаками» в творчестве автора «Войны и мира» появляются два произведения, прямо связанные с названной проблемой и почерпнутые из личного опыта. Это прежде всего рассказ «Люцерн», возникший из впечатлений Толстого во время его первой поездки в Западную Европу в 1857 году, во Францию и Швейцарию. Зрелище казни гильотиной, при которой он присутствовал на одной из площадей Парижа, совершило в его душе переворот. После мучительной бессонной ночи в своем дневнике он записал: «Сильное и недаром прошедшее впечатление. Я не политический человек. Мораль и искусство».
На наш взгляд, рикошетом это «сильное впечатление» откликнулось и у другого русского писателя — Ф. М. Достоевского в романе «Идиот», героя которого недаром зовут Лев Николаевич. Похоже, Достоевского не менее глубоко задевала проблема смерти, не менее глубоко проникал в его душу ужас перед ней, бывший, вероятно, одним из серьезных толчков к сугубой религиозности, тем более что сам Достоевский пережил катастрофу близости смерти во время инсценированной казни петрашевцев. Что же касается князя Мышкина, то один из самых сильных эпизодов романа — это рассказ героя о его переживании образа смертной казни.