Глава 4. Герой-идеолог и российская жизнь в ранней прозе А. И. Герцена
Мировоззренческая проблематика, начавшая концентрироваться в образе героя-идеолога с творчества А. С. Грибоедова, к середине XIX века делает эту фигуру одной из центральных для всей отечественной литературы, по крайней мере, до конца столетия. Конечно, поначалу герой этого типа воспринимался скорее как явление экзотическое, перенесенное на русскую почву с почвы иноземной или даже частично выросшее на ней. В этой связи в первой книге исследования «Русское мировоззрение. Ценности и смыслы российской жизни в философии и литературе XVIII — первой половине XIX столетия» нам уже приходилось оценивать Путешественника из сентиментального странствия А. Н. Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву», равно как и идеолога Андрея Чацкого из комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума». В известном смысле к идеологам можно отнести и Григория Александровича Печорина — того Печорина, который излагает свою фаталистическую теорию в заключительной новелле романа М. Ю. Лермонтова «Герой нашего времени». Однако гораздо более широкое пространство в русской классической литературе этот герой начинает занимать со второй половины XIX столетия в произведениях прежде всего
Известный отечественный исследователь Д. Н. Овсянико-Куликовский в своем трехтомном труде «История русской интеллигенции», носившем вначале название «Итоги русской художественной литературы XIX века», отмечал, что умственная и вообще духовная жизнь людей 1840-х годов была значительно сложнее душевного обихода Чацких, Онегиных и даже Печориных. Работа мысли стала интенсивнее, круг умственных интересов расширился, ярко обозначились философские устремления. Этому, в частности, способствовало и то, что стало действеннее и плодотворнее влияние западноевропейских философских идей и литературных направлений, ибо они воспринимались уже не как мода, не подражательно, а осмысливались и перерабатывались самостоятельно. В этот же период обособились как определенные, оригинально разработанные и ясно выраженные основные направления национального и общественного самосознания — западничество и славянофильство[295]
.Вместе с тем исследователь отмечает и произошедшие в этот период изменения классового состава мыслящей части общества. Он, в частности, констатирует, что в 1840-х годах центр умственной жизни перемещается из «высшего» в «средний» класс. И если в 1820–1830-е годы мыслящие люди принадлежали главным образом к великосветскому кругу, то теперь это хотя и представители богатого, зажиточного и бедного дворянства, но с присоединением уже более значительного числа лиц из других, «низших» слоев. В этой связи происходит изменение и душевного облика мыслящего человека. Так, гораздо в меньшей степени в нем обнаруживаются наследственные черты дворянского, помещичьего склада, барского воспитания. Черты эти смягчились общением с разночинцами, влиянием философского образования, широтою и разнообразием умственных интересов, нивелирующим воздействием университетской среды, студенческой жизни.
Исследователь отмечает далее особое воздействие на «баричей», оказавшихся в этой среде, «тесных дружеских кружков, где умственные и нравственные интересы преобладали над всем прочим. Напряженная работа мысли и совести, совершавшаяся в этих кружках, была тогда явлением совершенно новым на Руси. Тут-то вырабатывались и созревали, как в теплице, те своеобразные душевные явления, которыми психология „людей 40-х годов“ характеризуется по преимуществу, заметно отличаясь от душевного склада как предшествующих, так и последующих поколений»[296]
.Облик этого человеческого типа действительно нашел отражение прежде всего в прозе И. С. Тургенева. Но та «философская жажда», та тяга к кружковому общению, которые для Овсянико-Куликовского суть явления положительные в мыслительном образовании отечественной интеллигенции, у Тургенева часто обретают иную оценку. Достаточно вспомнить его рассказ «Гамлет Щигровского уезда» (1849) из «Записок охотника». В нем, по словам героя, прозвище которого, придуманное им самим, и стало названием рассказа, он воспитывался, как и большинство представителей его сословия, как бы «под периной». Правда, к тому времени, когда с ним встречается повествователь, он уже говорит по-французски и по-немецки, три года провел за границей, изучил Гегеля, знает наизусть Гете. «Я не степняк, — рекомендует он себя. — Я тоже заеден рефлексией…» Но вот что существенно в его нынешних переживаниях: он не видит пользы в своем старательном изучении Гегеля. «Что общего, — с тоской вопрошает он, — между энциклопедией Гегеля и русской жизнью? И как применить ее к нашему быту, вообще немецкую философию, даже более того — науку?»[297]