На этом заграничные странствия писателя не заканчиваются. Как известно, большую часть сознательной жизни он проводит вдали от родины, следуя за семьей знаменитой в то время певицы Полины Виардо, которую всей душой любит. Хотя и жалуется друзьям: «Я чувствую, что, отделившись от почвы, скоро умолкну: короткие набеги на родину ничего не значат. Песенка моя спета…»[537]
Складывается впечатление, что судьба, даровав ему высокое владение родной речью, ставила в то же время препоны развитию этого дара, удерживала этот дар, наступала «на горло его песне», склоняла к своеобразной «немоте».Живописные места, прекрасный парк вокруг помещичьего дома Спасского-Лутовинова укрепляли тягу Тургенева к русской речи, так же как и страсть к охоте. А родительского уюта он тем не менее не ощущал. У отца был сложный характер, а отношения с матерью удивляют и сегодняшнего читателя странными выражениями болезненной любви к сыну. «Мне нечем помянуть моего детства, — говорил писатель. — Ни одного светлого воспоминания. Матери я боялся как огня. Меня наказывали за всякий пустяк — одним словом, муштровали, как рекрута. Редкий день проходил без розог; когда я отваживался спросить, за что меня наказывали, мать категорически заявляла: „Тебе об этом лучше знать, догадайся“». Может быть, поэтому родственную душу он отыскал среди дворовых — Леонтия Серебрякова — и вместе с восторженным слугой поглощал книги из запретных шкафов домашней библиотеки.
Надо сказать, что и мать Тургенева судьба не баловала. Б. Зайцев в биографическом романе о Тургеневе сообщает: «Молодость ее оказалась не из легких. Мать, рано овдовев, вышла замуж за некоего Сомова. Он мало отличался от Лутовиновых. Был пьяницей. <…> Тиранил падчерицу — девочку некрасивую, но с душой пламенной, своеобразной. Мать тоже ее не любила. Одиночество, оскорбления, побои — вот детство Варвары Петровны…»[538]
Как известно, умер Тургенев вдали от родины, на руках Полины Виардо. И вот что пишет мемуарист: «У него стали прорываться простонародные выражения. Впечатление получалось, будто он представляет себя умирающим русским простолюдином, дающим напутствования и прощающимся с чадами и домочадцами»[539]
.В образе Герасима угадываются и чувства, пережитые самим автором. Вот мы видим его в начале рассказа, в пору привыкания к городскому житью. Процесс этот протекает не через установление контактов и эмоциональных связей с окружающими, сопереживание по поводу непривычности и трудности новой, городской жизни, то есть не через социализацию, как сказали бы мы теперь. Нет. Для Герасима этот социум — чуждое образование, если и не враждебное (до поры), то, во всяком случае, не вызывающее откликов в его душе. Так, сделав свою нехитрую дворницкую работу, он «бросался на землю лицом и целые часы лежал на груди неподвижно, как пойманный зверь»[540]
. Вот Герасим скорбит о «падении» Татьяны, представившейся ему пьяной: Герасим сидел на кровати, «приложив к щеке руку, тихо, мерно и только изредка мыча, пел, то есть покачивался, закрывал глаза и встряхивал головой, как ямщики или бурлаки, когда они затягивают свои заунывные песни»[541]. Обретя Му-му, страстно любящее его живое и тоже бессловесное существо, Герасим очень «доволен своей судьбой»[542]. А уходя из города, испытывает глубоко радостные чувства: «Он шел… с какой-то несокрушимой отвагой, с отчаянной и вместе радостной решимостью. Он шел; широко распахнулась его грудь; глаза жадно и упрямо устремились вперед. Он торопился, как будто мать-старушка ждала его на родине…»[543]События жизни Тургенева определенным образом «комментируют» образ Герасима, созданный в условиях заточения. Здесь мы вправе говорить о некотором единстве жизни писателя и реальности художественного образа. Нам, в частности, представляется, что молчание Герасима у Тургенева есть, кроме всего прочего, выражение какой-то фатальной обреченности русского человека на немоту в родном доме, с одной стороны, а с другой — на страстное желание эту немоту преодолеть. Хотя мы считаем немоту Герасима естественной, поскольку в самой природе наблюдаем отсутствие необходимости пользоваться человеческой речью, но вынуждены признать, что на каком-то значительном отрезке герасимовского существования он действительно не испытывает нужды в общении с окружающим его социальным миром.
Может быть, следует согласиться с тем, что, по словам И. С. Аксакова, Герасим есть «олицетворение русского народа, его страшной силы и непостижимой кротости, его удаления к себе и в себя, его молчания на все запросы его нравственных, честных побуждений…»[544]
. Но тогда что же так испугало в рассказе официальные правительственные круги? Неужели его антикрепостнический пафос?