Обратим внимание на то, что лодка с немым и собачкой оставляет Москву далеко позади. Герасим бросает весла, когда по берегам потянутся луга, огороды, поля, рощи, избы деревни. Но в то же время Герасима, гребущего против течения, помаленьку относит назад к городу, и погребение Му-му немой совершает с каким-то болезненным озлоблением в лице. Совершая обряд исхода, Герасим уносит Му-му из города и уходит оттуда сам — в свой мир, в деревню, в природу, хотя дается это нелегко в силу его социальной зависимости от барыни. Несвойственная ему озлобленность на лице — это след его городской жизни, искажение его естественной сути. После обряда Герасим обретает свободу, но эта свобода от людей вообще, полное онемение и погружение в природное, в утробу, его породившую. Вот он шагает по дороге («усердно и безостановочно») шагает, кажется, все тот же великан…
«Он спешил без оглядки, спешил домой, к себе в деревню, на родину… Он шел… с какой-то несокрушимой отвагой, с отчаянной и вместе радостной одержимостью. …Он торопился, как будто она звала его к себе после долгого странствования на чужой стороне, в чужих людях…он чувствовал знакомый запах созревающей ржи, которым так и веяло с темных полей, чувствовал, как ветер, летевший к нему навстречу — ветер с родины, — ласково ударял в его лицо, играл в его волосах и бороде; видел перед собой белеющую дорогу — дорогу домой — прямую как стрела; видел в небе несчетные звезды, осветившие его путь, и как лев выступал сильно и бодро, так что когда восходящее солнце озарило своими влажно-красными лучами только что расходившегося молодца, между Москвой и ним легло уже тридцать пять верст…»[554]
Тургенев не снижает былинного пафоса своего повествования до самого финала. Вольно или невольно, но этот пафос — в утверждении природной неколебимости Герасима и его сущностной отделенности от несвободного социального бытия. Ему не нужна та речь, которая принята среди людей. Его немота и есть норма его речевого самоизъявления. При всей драматичности положения Герасима, подчеркиваемой автором, когда тот говорит, что немой живет «бобылем в своей одинокой избе», в повести «Му-му» создан мифологический образ русского крестьянина, речевое самовыражение которого есть его природная немота, недоступная и чужая суетливой речи социума.
Такого рода мифология к концу XIX в. набирает в русской литературе силу: речь крестьянина часто избыточно фольклорна, изобилует народными мудростями, склонна к притчевым повествованиям или попросту косноязычна. Так, у Толстого во «Власти тьмы» весьма многословны отрицательные персонажи, суетные и лживые как в слове, так и в поступках. Другое дело, Аким, нравственное мерило для каждого персонажа в пьесе. Его реплики кажутся маловразумительными, но всякий раз в них звучит некая всеобщая нравственная правда. Например: «Я, значит, к тому говорю, Петр Игнатьич, потому, значит, тае, трафлялось. Ладиншь, значит, как себе лучше, да про бога, тае, и запамятуешь; думаешь лучше… на себя воротишь, глядь, ан накошлял жа шею себе, значит; думал как лучше, ан хуже много, без бога-то…»[555]
Это речь юродивого, смысл которой не в понятийно-лексическом ее выражении, а в том, что стоит за словом, — в высоких сущностях. Едва ли не каждый русский писатель XIX в., исключая, может быть, Чехова, настаивает на том, что смысл речевого самовыражения русского мужика, крестьянина не в слове, которое часто косноязычно или равно немоте, а в том, что угадывается за словом, в иррациональном нутре народа. Между тем «немота» крестьянской речи изображается все же в слове, причем в слове письменном, которое и есть, собственно говоря, изобразительно-выразительный инструмент писателя.Завершая рассмотрение темы мировоззрения русского земледельца в «Записках охотника» и «Му-му» Тургенева, еще раз отметим, что именно в творчестве этого великого русского писателя Россия помещичья и крестьянская предстает во всем богатстве и разнообразии. Начало такому панорамному изображению русской жизни положил великий Гоголь своей неоконченной поэмой «Мертвые души». Но только с «Записок охотника», на наш взгляд, тема сознания русского человека в его индивидуальном и общественном проявлении, тема русского мировоззрения становится главным предметом русской литературной и философской мысли, так глубоко и всесторонне рассмотренным во второй половине XIX–XX в.
III. Русское мировоззрение в экранизациях произведений отечественной классической литературы