Моя собственная интерпретация такова: слушателям даётся намёк, сигнал о том, что здесь сокрыто некое важное сообщение, нарочно зашифрованное посредством метафоры. Кто бы стал его шифровать, не будь оно важным? Разнообразные фигуры речи и «эзопов язык» были стандартными инструментами тех советских диссидентов, кто добирался, к примеру, до должности режиссёра фильма, но не мог напрямую выразить своё отношение к «гадкой окружающей действительности этой страны» из-за советской цензуры. Между художником и его аудиторией устанавливалась мгновенная связь всякий раз, когда всплывало некое иносказание. «Слушайте! — как бы говорили эти иносказания. — Вот некто, кто открывает вам истину! Не пропустите!»
После 1991 года ситуация изменилась коренным образом. В «Новой России» вам уже не требовался язык метафор. Вы могли критиковать социальную реальность сколько влезет — всем было всё равно, никто не слушал. Понимаете, вы не обращаете внимания на общественных обличителей, если вам требуется решать более актуальные задачи — задачу собственного выживания, например. Да, имелась «свобода слова», но, разрешите мне сказать, очень голодная «свобода слова». Зачем Игорю Саруханову потребовалось использовать иносказания в 1997 году, когда было совершенно безопасно говорить правду простыми словами, а именно говорить о том, что колёса телеги, называемой «российским государством», старые и невыносимо скрипят? Всякий, у кого были глаза, мог увидеть это сам. Хороший вопрос! Пометьте его в качестве вопроса к семинарской части. Позвольте, однако, дать вам подсказку. Те из вас, кто знаком с «Бесами» Достоевского, могут припомнить образ Степана Верховенского, политического радикала в своей юности, конформиста в своей зрелости. Если вы помните, власти губернии, в которой жил Степан Верховенский, давно оставили его в покое и давно забыли — а между тем он гордо намекал на то, что до сих пор состоит под негласным полицейским надзором. Думаю, что Игорь Саруханов был бы не очень рад тому, что я сравниваю его со Степаном Верховенским. Отчего? Этот вопрос мы тоже обсудим.
Предмет песни — вероятно, труппа бродячих цирковых артистов, которые дают представления то здесь, то там, путешествуя от местечка к местечку по грязным дорогам с лужами, сопровождаемые скрипом колеса — или звуками лисоподобной скрипки, или воем напоминающей скрипку лисы. Может быть, лиса тоже выступает на цирковой сцене, выполняя несложные трюки. Первая строфа упоминает и другого «раненого зверя» (или того же самого), который «неприкаян» и «робко по полям от взглядов хоронится». Этот «раненый зверь» — наша любовь, говорит автор. Видимо, в цирковой труппе есть двое людей, любящих друг друга, которые чувствуют себя очень незащищёнными. Почему? Не потому ли, что они — однополая пара, и даже цирковые артисты, с их крайне свободными нравами, не одобряют их любовь? Оставляю возможность ответить на этот вопрос вам.
Вопрос, конечно, провокационный: ваш покорный лектор не считает, что всё так просто. Возможно, Игорь Саруханов всякий раз, когда говорит «ты» или «тебе», имеет в виду своего слушателя, «нашу любовь» таким образом можно прочитать как любовь к своей стране, как патриотизм — именно это чувство «неприкаянно» и «робко по полям от взглядов хоронится». Вам нужно было физически присутствовать в России девяностых, чтобы почувствовать, почему патриотизм в России можно было — может быть, можно и сейчас — описывать именно этими словами.
Взглянем теперь на вторую строфу. «Сотни тысяч лет мы, я и ты, обречены…» Обречены mykat’, и перед этим глаголом я в бессилии опускаю руки, хоть и сама являюсь русской. Думаю, ближайшим по смыслу переводом было бы «страдать от» и «ладить с чем-то», «терпеливо переносить», «страдать от чего-то в то время, как вы пытаетесь с этим поладить». Очень русское видение — пожалуй, даже очень православное видение — страдания, которое является «благом самим по себе» (нет), так как якобы «очищает душу от зла». Я всем сердцем протестую против такого видения, что не означает, будто мой протест каким-либо образом показателен для России — в конце концов, я могу быть плохой русской. Таковы, однако, все песни, которые мы собираемся обсуждать в этом курсе. Коснитесь любой — и попадёте под камнепад множества связанных с ней культурных феноменов, включая Достоевского, тысячелетие русского христианства и Бог знает что ещё.
Мы, говорит текст, обречены поддерживать это полуприятельское-полувраждебное отношение с «чем-то в нашей судьбе», что не склевали «злые вороны». Чёрные вороны играют важную роль в русской дохристианской мифологии. Обычно они символизируют смерть. Может быть, песня намекает на то, что те, кто останутся в живых, позавидуют мёртвым. Очень мрачное видение русской жизни как чистилища, которое большинство музыкантов всё же не разделяет. Я его тоже не разделяю, и, тем не менее я подумала, что будет не совсем честным исключить меньшинство из нашего курса вовсе. Однако именно вторая часть строфы делает её особенно примечательной.