“Итак, дорогой друг, чем закусывать, спрашиваете вы? Ветчиной. Но этого мало. Закусывать надо в сумерки на старом потёртом диване среди старых и верных вещей. Собака должна сидеть на полу у стула, а трамваи слышаться не должны...”
Замечательно всё-таки, что у измученного чёрной судьбой человека вдруг проскальзывает минута хорошего настроения и человек глядит в будущее хоть и с робкой, но всё же с приятной надеждой и ждёт ещё лучшего, представьте себе, несмотря ни на что!
В первую голову он ждёт, разумеется, “Турбиных”. Каждый божий день он в театре, тщательно выбрит, с пробором и с бабочкой. Репетиции валятся одна за другой. Лица актёров так и светятся восторгом и счастьем. Все охвачены вдохновением истинным. Без страха и возбуждения на лица актёров невозможно глядеть.
В первый раз возобновлённый спектакль показывают через четыре недели после звонка. Ещё неделю спустя, февраля 18, уже состоится премьера. На окошечке кассы давным-давно появляется счастливая для театра и автора надпись, скромно оповещающая нерасторопную публику, что билеты все, к сожалению, проданы. От Тверской до Художественного театра стоят мужские фигуры и уже усталыми, полными отчаянья механическими голосами бормочут, нет ли билетика лишнего, и со стороны Дмитровки тоже стоят и тоже бормочут, и ни у одного гражданина не оказывается лишних билетов, что вы, шутите, сами идём! Всё, решительно всё предвещает необыкновенный успех. Однако, читатель, вы едва ли поверите, для него и этот необыкновенный успех окрашивается в чернейшие, прямо в траурные тона, поскольку всё по-прежнему против него:
“В зале я не был. Я был за кулисами, и актёры волновались так, что заразили меня. Я стал перемещаться с места на место, опустели руки и ноги. Во всех концах звонки, то свет ударит в софитах, то вдруг как в шахте тьма и загораются фонарики помощников и кажется, что спектакль идёт с вертящей голову быстротой. Только что тоскливо пели петлюровцы, а потом взрыв света и в полутьме вижу, как выбежал Топорков и стоит на деревянной лестнице и дышит, дышит... Наберёт воздуху в грудь и никак с ним не расстанется... Стоит тень 18-го года, вымотавшаяся в беготне по лестницам гимназии и ослабевшими руками расстёгивает ворот шинели. Потом вдруг тень ожила, спрятала папаху, вынула револьвер и опять скрылась в гимназии. (Топорков играет Мышлаевского первоклассно). Актёры волновались так, что бледнели под гримом, тело их покрывалось потом, а глаза были замученные, настороженные, выспрашивающие. Когда возбуждённые до предела петлюровцы погнали Николку, помощник выстрелил у моего уха из револьвера и этим мгновенно привёл меня в себя. На кругу стало просторно, появилось пианино и мальчик-баритон запел эпиталаму...”
Понятно ли вам, мой читатель, это ошеломление автора? Я думаю, совершенно понятно, как понятно и то, что у этого превосходного, однако вконец измученного автора должен быть праздник, фанфары, не грех бы даже устроить пальбу, фейерверк. У него праздник и есть, пусть без фанфар и пальбы. И он стоит за кулисами в своём тщательно отутюженном чёрном костюме, с белой грудью, бледный без грима, с застывшим лицом, с зачарованными, устремлёнными на освещённую сцену глазами, кажется, от волнения потерявшими цвет, и скрещены руки, и чёрная бабочка, и этот сверкающий белый пластрон. Всё же сбываются, да, именно так сбываются наши мечты, и этим ослепительным свойством прекрасна жизнь и самая тяжкая, и самая несносная жизнь, в особенности же этим ослепительным свойством прекрасна жизнь на кресте.
Эх! Эх!
Разве кто-нибудь осмелится испортить ему этот праздник, чем-нибудь омрачить этот замечательный миг? Вы в негодовании крикнете: “Никто! Никогда! Даже закоренелый в подлости негодяй!” И я бы с тем же благородным негодованием выкрикнул те же слова, однако, увы, и этот праздник, и этот замечательный миг непременно испортят, испоганят ему, причём испортит, испоганит именно тот человек, который должен бы был в эти счастливейшие часы стоять рядом с ним, заключать его в дружеские объятия и слова благодарности за его светлый талант без конца повторять, поскольку именно без него, без этого на кресте своего творчества распятого автора, ни у кого и никогда не было бы этого праздника, этого счастливого дня, как не было бы впоследствии и многих других.
Однако именно этого человека нынче нет рядом с ним, а вместо него уже из дальних помещений к нему направляется красивая элегантная фифочка, и он ясно видит, что это конец.
Вот оно, вечное несчастье его!
“У меня в последнее время отточилась до последней степени способность, с которой очень тяжело жить. Способность заранее знать, что хочет от меня человек, подходящий ко мне. По-видимому, чехлы на нервах уже совершенно истрепались, а общение с моей собакой научило меня быть всегда настороже. Словом, я знаю, что мне скажут, и плохо то, что я знаю, что мне ничего нового не скажут. Ничего неожиданного не будет, всё — известно...”