Тем временем мхатовцы, так позорно провалившие “Мёртвые души”, отправляются в Ленинград на гастроли и в двух театрах дают “Турбиных”. “Турбины” и в Ленинграде не подводят себя, то есть имеют сумасшедший успех. Неизменный аншлаг! А что это означает для бедного автора? Для бедного автора, который беспрестанно скорбит, что не располагает возможностью содержать достойно жену, променявшую очевидный комфорт на его не менее очевидную бедность, означает единственно то, что на его счёт денежки потекут двумя если не золотыми, то серебряными ручьями, разумеется, при том непременном условии, что удастся эти денежки выдрать из глотки театральных дирекций, поскольку в фантастическом Ленинграде иногородним авторам отчего-то гонораров не склонны платить. А вы ещё говорите: Париж! Какой для нас, к чёрту, Париж!
Единственное реальное следствие этих аншлагов: идея с новой силой принимается сжигать Судакова. Неожиданно вспомнив, что автор никаких поправок не предпринял, пропустив строго-настрого обозначенный срок, Судаков отправляет запрос. Автор без промедления строчит в Ленинград:
“Насчёт “Бега” не беспокойтесь. Хоть я и устал, как собака, но обдумываю и работаю. Не исключена возможность, что я дня на два приеду в Ленинград во время гастролей. Тогда потолкуем...”
Из чего следует непреложно, что у автора ничего готового нет. “Обдумываю и работаю”? Однако же поправки соответствуют первоначальному плану, так что до мельчайшей подробности обдумано ещё семь лет назад. К тому же, если бы поправки были готовы, об чём толковать?
И всё-таки как тут не загореться надежде? Надежда и возгорается. Робкая, не ахти какого большого огня. Однако и этого небольшого огня достаточно для того, чтобы горячка нетерпения обрушилась на него. Он просматривает “Бег” целиком. Он бросается делать поправки, причём необходимо отметить, что все они никоим образом не служат разоблачению белой идеи самой по себе, как требовали, как продолжают требовать от него. Благодаря этим, казалось бы, незначительным, казалось бы, самым лёгким поправкам белая идея как таковая вообще остаётся за пределами пьесы, чем лишний раз подтверждается виртуозность его мастерства. Не только ещё более углубляется его замысел. Его замысел ещё более переводится в иной, не политический, но в философский, в нравственный план, от современных, то есть не стоящих пристального внимания, мелких идей к всемирным и основным, то есть к таким, которые одни только и заслуживают внимания человека, не говоря уже о деле искусства. Преступление и наказание. Терзание совести и очищение от греха.
Перевод в этот план происходит без особых усилий. Мысль его движется главным образом по двум направлениям. Серафиму и Голубкова он отправляет во Францию, как этого требуют от него, пусть так, ведь этого уровня категориями мыслят только слепцы. Главнейшая забота его заключается в том, чтобы возвысить любовь Серафимы и Голубкова, а через любовь очистить и воздвигнуть на новую высоту женщину и её неотступного рыцаря, так что внезапно в этой пьесе возникают впервые те романтические, те глубоко просветлённые образы, которые, изменившись, приобретя новые свойства, обогатившись новым опытом автора, совсем уже скоро преобразуют и возвысят его снова оставленный, точно без нового жгущего пламени застывший роман.
Особенное же внимание обращается к Хлудову. Изменить сцену с главкомом? Он изменяет. Отделить хлудовскую идею от идеи главкома? Он отделяет. При этом усиливает в сознании Хлудова идею родины, идею России. Он ещё с большей силой проясняет ту мысль, что Хлудов терзается не поражением белой идеи как таковой, а поражением идеи насилия, своим преступлением, совершенным против народа. Он даёт Хлудову такие слова:
— Ни у одного из них в руках я не видел солонки и хлеба. Мне не хочется огорчать вас, но я боюсь, что они шли вовсе не с тем, чтоб поднести вам на блюде то, о чём вы мечтаете. Мне пришлось останавливать их зуботычинами.
И вдруг, я даже не могу точно сказать, об этом ли он думает в те минуты, когда бросает на бумагу такие слова, или совмещение происходит само по себе, вырывается из наболевшего чувства, только преступление Хлудова становится неотличимым от того преступления, которое совершается уже много лет другими людьми, тоже воюющими с народом, тоже встреченными не хлебом и солью и не блюдом с тем, о чём мечтают неустрашимые устроители нового мира, тоже вынужденные останавливать свой народ зуботычинами, причём эти зуботычины, чёрные мешки, фонари, вернее, подвалы и лагеря, неизмеримо превосходят масштабами и зверской жестокостью мешки и зуботычины Хлудова.