Зато город туманный, город загадочный поражает его. После старательного переселения бывших в далёкие северные или сибирские тундры в городские теснины мутным потоком хлынули лишь вчера вечером кое-как узнавшие грамоту граждане окрестных свинарен и пастбищ, прочуяв о том, что после бывших пустеет много квартир, и за короткое время превращают когда-то блистательную северную столицу в серую, скучную, замусоренную провинцию. Нашествие варваров, нашествие хамов. Нечем дышать. Нечем становится жить. И нечего ждать.
Именно в такие беспросветные, крутые мгновения его навечно неудавшейся жизни его неудержимо влечёт к глубинному творчеству, без каких-либо посторонних расчётов, без тревожных прикидок, кому отдать, где пойдёт и пойдёт ли вообще где-нибудь. Одно чистейшее вдохновение. Одно ничем посторонним не запятнанное искусство. Он творит исключительно для себя. Единственное условие, натурально, об руку с неподдельным талантом, чтобы взлететь на вершину творения. При этом не могу не сказать, мой читатель, что в течение всех этих бесчеловечных десятилетий он один творит так независимо и так бескорыстно, повинуясь одному вдохновению, не подлаживаясь под ненавистное время, не предавая своих убеждений.
Едва ли его тревожат колебания в выборе темы. Да, в ящике всё ещё дремлет роман, урывками и с величайшим трудом доведённый до финальной строки, который необходимо переписать весь с начала, поскольку новым озарением преобразуется чуть ли не весь его замысел, прибавлю, роман, в завершении которого он видит главнейшую цель своей жизни. Любой малознакомый с таинственными стихиями творчества не усомнится, что естественно было бы возвратиться к нему, однако в действительности происходит иначе.
Раны, нанесённые любимым театром, не просто болят. Эти глубокие раны ещё кровоточат. Ни о чём другом он не в силах и думать. Только о том, как в этом великом театре он начал себя предавать и как все, кто мог, в этом великом театре бесстыдно предавали его. Проходит три месяца, проходит четыре, а он всё ещё признается с самым искренним чувством:
“У нас тихо, грустно и безысходно после смерти “Мольера”...” Какая страшная мука незримо от всех терзает его! Какие страдания жгут его тревожную, гордую душу! Как мрачно отзывается в сердце это тяжёлое, неприютное выражение: “смерть”!
Если не найдётся исхода, этим немым неумолчным страданиям никогда не будет конца. И он находит единственно верный, надёжный исход. Из другого ящика того же письменного стола он извлекает старенькую тетрадку с трепетным посвящением “Тайному другу”, с колонкой предполагаемых, но не подошедших заглавий: “Дионисовы мастера”, “Алтарь Диониса”, “Сцена”, “Трагедия мантией мишурной...”. Он был глуп семь лет назад и ещё не изведал всего, вот почему все эти заглавия слишком красивы и пышны.
Он перечитывает и не может не видеть, что всё это были только подходы к обольстительной теме театра, что в те времена он ещё не изведал всю гнусность и горечь предательства, что по этой причине, должно быть, и не был способен предвидеть роман, не то что закончить его.
На полях он делает надпись, скупую и ясную: “План романа”. Берёт другую тетрадь и одним взмахом пера бросает предположительное заглавие “Театральный роман”, а какое-то время спустя на него синим вихрем налетает прозрение, он это зачёркивает и вписывает другое: “Записки покойника”, поскольку речь пойдёт о самопредательстве, о покаянии, об искуплении смертью, как случилось уже в мрачнейшей истории с Хлудовым. И неизвестно ещё, не раскрывается ли в этот момент для него именно страшный, поистине пророческий смысл, что речь пойдёт об убийстве.
Измученный бурным потоком сплошных неудач, в настроении более чем безрадостном и печальном, он начинает великолепно и поэтично:
“Гроза омыла Москву 29 апреля, и стал сладостен воздух, и душа как-то смягчилась, и жить захотелось...”
И с каждым новым взмахом пера ему тоже хочется жить. Желание жить слышится в каждой строке, такой лёгкой, изящной и стройной. Желание жить слышится в свежем, ласковом, только местами язвительном юморе. Желание жить слышится в том восхитительном чувстве обожания и любви, которым облит театр, которым пронизана вся атмосфера театра, пока речь идёт о волшебном искусстве, о магии сцены, о священнодействии и лицедействе.
И роман пишется с увлечением, ещё стремительней, чем он пишет всегда, и, что особенно удивительно, почти без поправок. Он в этом романе живёт и непосредственно переносит свою горчайшую жизнь на обнажённые страницы тетради. К тому же, всё готово давно. Все эти истории, полусмешные, полупечальные, сотни раз пересказаны благодарным внимательным слушателям, сотни раз переиграны перед ними с актёрским проникновением в тайны характеров, с гротесковым булгаковским мастерством.