Как ни странно, гремит мясорубка и скрежещет валами, перемалывая людей, интеллигентные люди вырубаются сплошь, а композиторов откуда-то набегает чёртова уйма, может быть, ещё для одного неопровержимого доказательства, до чего богата и плодоносна российская, многократно собственной чистой кровью пропитанная земля, и в качестве этого доказательства, в данной ситуации лишнего, является никому не известный композитор Юровский, двадцати трёх всего-то навсего лет, вцепившийся в оперу “Дума про Опанаса”, либретто для которой опять-таки напакостил всё тот же неутомимый поэт Городецкий, с тем же, впрочем, безобразным итогом, так вот: не можете ли вы, любезнейший Михаил Афанасьевич, поправить кой-что да кой-где, причём приключается самое странное, самое невозможное, а именно то, что того же действия, правда, лишь в безобидной форме профессиональных советов, жаждет и сам Городецкий, и оба наседают на него с двух сторон.
Между ними умудряется всунуться Мокроусов и тоже твердит о каком-то самобытном либретто, но так как это либретто должно иметь место у Станиславского, Михаил Афанасьевич Мокроусова не желает и слушать, однако Мокроусов пристаёт и повсюду с поразительной ловкостью ловит его.
Всё это работёнка мелкая, нудная, неблагодарная, большей частью бездарная, все эти переговоры и обещания с одной стороны и хитроумные отлынивания с другой стороны неловки, бессодержательны, ужасно стесняют, бессмысленно утомляют его, а всё вместе с такой разрушительной силой давит на беззащитные нервы, что в пору самому в Лебедянь.
Однако в его со всех сторон осаждённом мозгу громко стучит одна мысль, перекрывая всю эту дребедень сволочной суеты:
“Роман нужно окончить! Теперь! Теперь!..”
Но с кем же ему окончить роман, когда он так привык диктовать на машинку, что уже не представляет себе возможности нанять машинистку со стороны и передать ей свои шесть общих тетрадей, чтобы затем получить от неё готовую рукопись. Такой вариант воспринимается им почти как кощунство. К тому же именно в процессе неторопливой диктовки рождаются великолепнейшие поправки и вставки, это ведомо каждому, кто сам диктовал или хотя бы только перешлёпывал собственный текст на машинке. Уверяю вас, бесподобной полезности вещь!
Разумеется, в наличности имеется и машинистка, которой он бы мог диктовать, и не какая-нибудь захудалая, а изумительнейшей виртуозности мастерства, самый высокий калибр, недаром он её вставил в “Записки покойника” и сложил в её честь торжественный гимн:
“Торопецкая идеально владела искусством писать на машинке. Никогда я ничего подобного не видел. Ей не нужно было ни диктовать знаков препинания, ни повторять указаний, кто говорит. Я дошёл до того, что, расхаживая по предбаннику взад и вперёд и диктуя, останавливался, задумывался, потом говорил: “Нет, погодите...” — менял написанное, совсем перестал упоминать, кто говорит, бормотал и говорил громко, но, что бы я ни делал, из-под руки Торопецкой шла почти без подчисток идеально ровная страница пьесы, без единой грамматической ошибки — хоть сейчас отдавай в типографию... Она писала десятью пальцами — обеими руками; как только телефон давал сигнал, писала одной рукой, другой снимала трубку, кричала: “Калькутта не понравилась! Самочувствие хорошее...” Демьян Кузьмич входил часто, подбегал к конторке, подавал какие-то бумажки. Торопецкая правым глазом читала их, ставила печати, левой писала на машинке: “Гармоника играет весело, но от этого...” “Нет, погодите, погодите! — вскрикивал я. — Нет, не весело, а что-то бравурное... Или нет... погодите...”, — и дико смотрел в стену, не зная, как гармоника играет. Торопецкая в это время пудрилась, говорила в телефон какой-то Мисси, что планшетки для корсета захватит в Вене Альберт Альбертович...”
Да, любой согласится, что, имея возможность заполучить машинистку такой хватки и такого калибра, можно быть абсолютно спокойным и рукопись любой толщины перебелить в несколько недель, если не в несколько дней. Гений — он гений во всём.