В следующую пятницу, 21 апреля, Витте созвал нас всех последний раз. Приехал и П. Н. Дурново, которого председатель особенно просил непременно быть. Открывая заседание, он заявил, что оно не будет деловым, а созвано лишь для беседы. Он нам объявил, что отставка его принята и что получили тоже отставки Дурново и Акимов; что касается остальных, то ему ничего не известно, так как он государя не видел, а извещен о своей отставке его величеством письменно. Он просил специально приехать сегодня П. Н. Дурново, для того чтобы прочесть при нем письмо, которое он написал государю, так как в этом письме говорится о нем, Дурново, и ему кажется необходимым, чтобы он знал, что о нем написано, и чтобы не вышло, что он, Витте, скрыл от него свое мнение. Дурново выслушал знакомое нам всем письмо совершенно спокойно, и на меня это спокойствие произвело такое впечатление, как будто ему, хотя бы в общем, было уже известно содержание письма. Со своей стороны, он сообщил, что он во время последнего своего всеподданнейшего доклада спросил государя о своей дальнейшей судьбе, причем его величество изволил указать, что считает нужным, хотя и с сожалением, расстаться с ним; тогда он подал прошение об отставке.
После этого началась непринужденная беседа, в которой выяснилось, что хотя никому из нас, кроме троих, получивших уже отставку, ничего пока не объявлено, увольнение всех дело уже решенное, причем намечены уже и известны наши преемники, хотя с некоторыми из них идут еще переговоры. Преемник Витте уже назначен, хотя назначение это еще и не опубликовано: это Горемыкин – самый решительный политический противник Витте, занимавшийся в течение всей зимы последовательною критикою всех его мероприятий и всей его деятельности. Было известно, что он не только ругал на чем свет стоит нашего председателя во всех петербургских гостиных, но писал даже записки государю с нападками на внутреннюю политику правительства, предрекая чуть ли не гибель России.
Тут же нам стало известно (некоторые из нас, конечно, знали об этом раньше, но другие, и я в том числе, услыхали это впервые), что в придворных сферах упрекают наш кабинет в том, что он не ухитрился руководить выборами в Думу и повлиять на исход, и что в этом видели чуть ли не измену престолу.
О том, что Горемыкин был в хороших отношениях с Треповым и о чем говорилось теперь, было всем более или менее известно.
Шипов рассказал, что он был с докладом у государя, что его величество ни полсловом не обмолвился о его, Шипова, судьбе, но что с сожалением говорил об уходе Акимова, которому он, Шипов, счел долгом передать лестное мнение о нем государя. Тут же мы узнали, что Акимов при увольнении из министров назначен членом Государственного совета.
Следующий день, суббота 22 апреля, был днем моего очередного всеподданнейшего доклада. Я живо чувствовал комичность своего положения: мне известно было, что отставка моя была предрешена, что, может быть, преемник мой уже назначен, и тем не менее я должен был везти портфель с бумагами, требовавшими решения государя, как будто ничего не произошло, и я все дела по министерству веду, как раньше, готовясь к заседаниям Государственной думы, которой я и не увижу.
Так как я отказа из Царского не получил, то в обычное время отправился на поезд. Уже с конца марта мой постоянный субботний компаньон ген<ерал> Редигер переселился в Царское, а потому я более не пользовался его компаниею. Я только что расположился в салоне, как дверь отворилась, и в вагон вошел великий князь Петр Николаевич. Поздоровавшись со мною, он прежде всего спросил, все ли я еще министр; на это я мог ответить: «Как видите, ваше высочество, считаю себя таковым, так как еду на всеподданнейший доклад, но с уверенностью сказать не могу, министр ли я еще или нет». Мы пробеседовали с ним до Царского, куда он ехал тоже с каким-то докладом.
В приемной у государя я застал Редигера, который тоже обратился с вопросом о моей судьбе и о судьбе остальных коллег; я мог ему только сообщить об отставке Витте, Дурново и Акимова, о чем он был уже осведомлен. Пока я ожидал своей очереди, приехал граф Ламздорф, который был принят тотчас после Редигера. Свой доклад я совершил по обыкновению, и государь утвердил все мои предположения, был очень любезен, но не проронил ни одного слова о том, что это последний мой доклад. Мне показалось как-то неудобным поставить вопрос о самом себе, так как я этим как будто вызвал бы его величество на объяснения, которые, может быть, нежелательно было бы возбуждать; а может быть, я просто не решился сделать того, чего ожидал от меня государь. Как бы то ни было, я вышел, простившись с его величеством, как всегда, в такой же неизвестности относительно своей судьбы, с какой я вошел.