— Я стараюсь вести себя потише, но еще ни разу не видел, чтобы его хоть что-нибудь разбудило. Году в семьдесят втором или семьдесят третьем в трех километрах отсюда метеорит упал. Местные крестьяне решили, что это конец света. Так Маэстро на следующее утро, когда узнал, что произошло, разорался на меня как проклятый — почему, дескать, его не разбудили. А я ему ответил: «Этот метеорит из-за тебя тут и упал, Маэстро».
Обливаюсь тоненькой струйкой холодной воды, которую соблаговолил выцедить из себя душ. Так жарко, что вытираться незачем, легкого прикосновения простыни вполне достаточно. Луи с бутылкой мартини в руке зовет меня в беседку. Спрашиваю, как продвигается его сценарий.
— Медленнее, чем обычно. Маэстро быстро устает. Когда ему удается сосредоточиться, ум у него становится живой, как у молодого. А в следующий раз — полнейшее отсутствие, пустой взгляд. Говорю ему: «Маэстро, пускай этот персонаж будет иммигрантом, ремесленником, который с людьми общается посредством своего мастерства. Как ты насчет тунисца? Тунисца-кондитера?» Он ничего не отвечает, уже где-то далеко, может, смотрит картины из своего фильма. А на следующий день говорит: «Кондитер-тунисец — это здорово! Пускай испечет фигурный торт в виде женщины, из такого, знаешь, очень ярко окрашенного миндального теста».
— Думаешь, ему хватит сил снять его?
— Думаю, да, иначе бы он не позвал меня работать с ним. Пока мы возимся со сценарием, будет разыгрывать передо мной «матерь скорбящую», но в первый же съемочный день сразу проснется. А вот в последний опять придется забеспокоиться.
— Что с ним?
— И все, и ничего. Просто чувствует, что пора пришла. Лекари хотят засунуть его в больницу. Это его-то — в больницу!
— Не все же видели его фильм.
— Уж эту-то сцену все знают.
— Наезд на белые простыни и прутья больничной койки. Сын в приемном покое требует, чтобы его пропустили к умирающему отцу.
— Это его последний шанс поговорить с ним…
— …А санитар ему в ответ, что после девяти посещения запрещены! От одного только пересказа дрожь пробирает. Эту сцену мне отец описывал, когда я еще мальчишкой был.
— Я тоже всегда чувствую себя немного мальчишкой, когда вспоминаю этот фильм. Хотя над некоторыми сам с ним работал.
— А помнишь старика, уплетающего спагетти? Всего лишь мелкий персонаж на заднем плане. Делает какие-то непонятные жесты. Вначале смеешься, а потом…
— То счастье, то ностальгия — они словно ищут друг друга на протяжении всего фильма. А порой к ним добавляется и немного чувственности.
— В этом фильме все великолепно. Сны деревенского дурачка, сцена с потопом…
— … А «Партитура любви»? А тот момент, когда Дзагароло воображает себя Данте?
— Он вечно твердил, что любит этот фильм меньше других.
— Ему за него не дали «Золотую пальмовую ветвь», потому что он получил ее в предыдущем году.
Распалив свою память, мы глотаем мартини за мартини.
— Не знаю, что бы я отдал, лишь бы поработать с таким гигантом хоть часик.
— Это уникальная удача, но также и западня. Маэстро не нуждается в том, чтобы ему придумывали истории, их в нем самом и так полно, изначально. Просто ему нужен кто-то достаточно сумасшедший, чтобы погружаться в его вселенную и выуживать их оттуда охапками. А ведь порой там без резиновых сапог золотаря не обойтись. Ты бы всегда оставался бледным отблеском его воображения. И в конечном счете тобой бы пожертвовали, потому что это был бы его фильм — на века и для всей земли.
Внезапно покой этого предвечернего часа раздирает вопль:
— LUIGI?.. LUIGI… PER LA MADONNA… LUIGI!..[20]
Луи встает и берется за бутылку.
— Я его наизусть знаю. Догадывается, что мы тут выпиваем, и умирает от зависти.
Мы поужинали на открытом воздухе, не в силах покинуть беседку, несмотря на вечерний холодок. Маэстро из комнаты не вышел и удовлетворился малой толикой бульона. В его присутствии я бы и слова не смог произнести, а приготовленные Луи
— Феттучини? Спагетти? Папарделли? Тальятелли?
Я выбрал наудачу, зная, что все равно пожалею об остальном. Последние дневные часы мы провели за приготовлением ужина, приглядывая за томатным соусом, срывая базилик в саду, накрывая на стол, — не торопясь, сопровождая редкие фразы стаканчиком белого вина. Я не знал за ним этого таланта римской мамаши.
— Когда работаешь с итальянцами, приходится к ним приспосабливаться. Сколько гениальных идей у меня пропало только из-за того, что пробил час макарон! Они тут все такие, а в семидесятые были и того пуще.
Поздно вечером он меня попотчевал потрясающей граипой, настоянной на белых трюфелях.
— Это венецианская. Такая и вместо туалетной воды сгодится.
— Когда вы его закончите, этот сценарий?
— Когда он перестанет ходить кругами вокруг идеи, которую мне пока не удается уловить. Он мне напоминает живописца на склоне лет.
— Живописца?