В таком нечестивом настроении я собрался умирать, решив, что не буду пытаться согреться и тогда это продлится недолго, а если все же затянется, то на худой конец можно воспользоваться морфием из походной аптечки. Я предстаю далеко не героем моему читателю, сидящему в теплой уютной комнате, но зато говорю правду, чистую правду! Люди страшатся не смерти, а медленного мучительного умирания.
И тут, помимо моей воли, к разочарованию для тех, кто ожидает моей предсмертной агонии (а чужая смерть всегда доставляет кому-нибудь удовольствие), я заснул. Наверное, во время этой чудовищной пурги температура довольно сильно поднялась и приблизилась – 18 °C, что для нас было непривычно тепло. Согревал нас и слой снега. В результате в мешках образовалось этакое приятное теплое болотце, и мы погрузились в сон. Было столько важных причин для волнения, что волноваться уже просто не имело смысла; а к тому же мы так устали! И были голодны, ведь последний раз мы ели накануне утром, но голод не особенно нас мучил.
Так мы лежали час за часом, в сырости и тепле, а над нами завывал шторм, в некоторых своих порывах достигавший неописуемой мощи. При жестоком шторме сила ветра составляет 11 баллов, а 12 баллов – максимальный показатель на шкале Бофорта. Боуэрс определил, что дует 11-балльный ветер, но он всегда так боялся преувеличить, что был склонен занижать данные. Мне кажется, что это был самый настоящий ураган. Но мы, насколько я помню, не так плохо провели это время, то и дело впадая в дремоту. Я вспомнил, что партии, бывавшие весной на мысе Крозир, попадали в метели продолжительностью в восемь и десять дней. Но, наверное, эти мысли волновали больше Билла, чем нас с Бёрди; мною овладело какое-то оцепенение. Где-то в глубине сознания у меня шевелилось смутное воспоминание о том, что Пири пережил пургу под открытым небом, но не летом ли это было?
Пропажу палатки мы обнаружили рано утром в субботу (22 июля). Немного погодя в последний раз поели горячего. Крыши лишились днем в воскресенье, и все это время мы голодали – экономили керосин, да и из спальников нас могла выгнать только крайняя нужда. К вечеру воскресенья у нас уже около тридцати шести часов маковой росинки во рту не было.
Обвалившиеся внутрь камни не причинили никому вреда, мы даже как-то разместились между ними, двигая их с места, – вылезти из мешков было невозможно. Более серьезной неприятностью являлись снежные наносы и вокруг и на нас. Они, конечно, помогали сохранять тепло, но из-за относительно высокой температуры спальники промокали больше обычного. А ведь если мы не найдем палатку (найти же ее равносильно чуду), спальные мешки и пол под нами будут единственным подспорьем в борьбе с Барьером, которая, по моему глубокому убеждению, могла иметь лишь один исход.
Пока же нам оставалось только ждать. До дома около 100 километров, чтобы их пройти, нам потребовалось почти три недели. В минуты пробуждения каждый, наверное, думал о том, как попасть на мыс Эванс, но я мало что помню об этом времени. Воскресное утро перешло в день, день – в ночь, ночь – в утро понедельника. А пурга все свирепствовала с чудовищной яростью; здесь будто собрались вместе все ветры мира, и все они безумствовали. В тот год на мысе Эванс бывали сильные ветры, в следующую зиму, когда у нашего порога плескалось открытое море, они стали даже злее. Но такого ветра, как у мыса Крозир, я больше никогда не встречал и ни о чем подобном не слышал. Удивительно, как это он не унес весь земной шар.
В понедельник рано утром наступило ненадолго затишье. Обычно при затяжных зимних пургах, после того, как несколько дней подряд в ушах стоит их вой, затишье раздражает больше, чем этот шум. Как сказал поэт, «чувствуешь, что ничего не чувствуешь», но я не припомню у себя такого ощущения. Миновало еще семь или восемь часов, буря продолжала бушевать, но мы уже без особого труда слышали друг друга. Прошло двое суток, как мы не ели.