Вдруг Наташа вспомнила, что у неё сегодня день рождения, и она с холодным презрением прокляла его. А потом себя. А потом Пашку. Она открыла глаза и, одной рукой утерев слёзы, покрепче упёрлась в стол. С гневом сжав губы, она отыскала Пашкин взгляд. Тот стоял впереди со своей дурацкой раной и ничего не делал, просто смотрел, как насиловали его девушку, но когда встретился с её глазами, точно обожжённый, отпрянул и отвернулся в сторону. Это был всего лишь короткий миг, доля секунды. Но он принёс Наташе какое-то звериное наслаждение. С этой минуты она возненавидела Пашку больше, чем кого-либо из людей. На фоне неистовой, всепоглощающей ненависти даже сам чурка показался менее отвратительным.
Потихоньку, понемногу резкость мужской плоти пропала, и Наташа расслабилась. Даже больше – стала получать определённые не вполне неприятные эмоции. Чурка оказался сильным мужиком и на «это» тоже. Последние его властные, напористые толчки вызвали у Наташи ответные движения и – она никому никогда не призналась бы в этом – слабую, тонкую волну страсти и, как следствие, совсем неуместный чувственный финал.
Всё могло бы быть ещё более недопустимо в конце, если б не раздражающий, тусклый свет, источаемый керосиновой лампой. Тихий и робкий свет. Как противны, отвратительны были его тишина и робость. Наташа запоздало догадалась отвернуть взгляд в сторону, в темноту. Но темнота не успела решительным образом повлиять на положение вещей. Унижение осталось унижением, а насилие осталось насилием. Смотреть же в темноту было очень приятно. Так приятно, что не хотелось отвести глаз от неё.
Когда чурка кончил и вышел, Наташа легла грудью на стол, прильнув щекой к шершавым доскам. Сегодня ей исполнилось семнадцать. Каждый раз она ожидала день рождения с трепетом и нетерпением. Как будто он должен был принести что-то чудесное, невероятное, сказочное. Но он с пугающим постоянством приносил лишь разочарование.
А с разочарованием и всякий раз какое-то новое падение. В четырнадцать, когда впервые напилась допьяна. В пятнадцать, когда впервые «дала». В шестнадцать, когда впервые «дала» тому, кому не хотела давать. Всегда падала как-нибудь по новому, и всё больнее и жёстче. В семнадцать упала совсем. Упала и осталась лежать.
Чурка по-хозяйски провёл рукой по обнажённой заднице, попутно заглянув ещё и «туда», и сказал:
– Я нэ хотэль, Натаща. Виноват твой друг. Он нэ хотэль говорыт. Щто я должен быль дэлать? Я сказаль – я сдэлаль.
Только тогда Наташа опомнилась. Отпрянув от стола и быстро натянув джинсы, она отошла в сторону. Подальше. Туда, где раньше сидел Артём. В самую гущу темноты. Там она обессиленно опустилась на лавку. Глаза могли смотреть только вниз, а руки обречённо спрятались между колен. Иначе впору было заламывать пальцы от отчаяния. Иначе впору было вырвать и бросить от себя подлые глаза, видевшие такое унижение. Такое необъяснимое, непростительное зло. Колени крепко сжали руки. Иначе впору было расцарапать до крови, до мяса, до неузнаваемости ненавистное «то» место, бездну женского несчастья. Метафизический ад.
– Говори! – прикрикнул чурка на Пашку. – Или и тэбя ви**у, как бабу! Ты и есть баба. Говори, гдэ сумка!..
Тот повторил свою старую неудачную песню:
– Не знаю. Не брал, на.
Чурка вытащил мобильник.
– Я сэйчас буду звонить. Если ты нэ скажещь, гдэ сумка, я тэбя зарэжу, – предупредил он, но, взглянув на дисплей своего телефона, с досадой цокнул языком: – Э, здэс нэ ловит, щто ли, а? А на улице ловиль… Щас, здэс сиди…
Он направился к двери.
– Никуда нэ ходи. Пониль, да?
Дверь хлопнула, и его шаги пробежались по ступенькам крыльца, прошагали около домика, за окном, и постепенно стихли.
Через пять минут на шоссе завелась и загудела машина. Кажется, она тронулась и уехала.
Пашка, как и прежде, тупо уставившись в пол, бездействовал. На этот раз бездействие было почти абсолютным: ни слова, ни звука, ни жеста, ни взгляда, ни единого движения. Кровь на щеке перестала течь и подсохла. Только дыхание время от времени еле-еле сотрясало его тело.
Наташа не могла, не хотела видеть этого человека. Не желала слышать от него никаких слов, не желала ощущать на себе его взгляд. И – совершенно точно – сама не искала в себе, что бы сказать ему. Сказать было нечего. Да и противно было с ним разговаривать. Он стал каким-то жалким, до тошноты неинтересным, чужим.
Прошло ещё пять минут. Чурка не возвращался. Прошло десять. Чурка не возвращался. Спустя полчаса стало понятно, что он и не возвратится.
– Пошли в машину, – процедил сквозь зубы Пашка и, забравшись на стол, потушил лампу.
Гадкий керосиновый свет растворился в такой желанной, успокаивающей темноте. Наташа даже вздохнула полной грудью, как бы с некоторым облегчением. Просто почувствовала, что наконец-то всё закончилось.
Они вышли из домика. Наташа дошла к машине за Пашкиной спиной. Она знала, что в последний раз делает это. За Пашкиной спиной ей больше не быть, больше не видеть её. Осознание этого доставило Наташе внутреннее удовлетворение. Всё, точка. И стало нормально. Стало всё равно.