После того как отчима арестовали и судили, мать увезла ее в Феодосию, к родителям первого мужа, Катиного отца. Они жили в маленьком доме из светлого ракушечника, при доме был небольшой сад, в мае зацветали розы. Воронина помнила: вот она, девочка, лежит в темной комнате, окно раскрыто, ветер с моря парусом вдувает в комнату легкую занавеску, и ей страшно одной. Босая, в одной рубашонке, она вылезает через окно в сад. Тепло, тихо, только море шелестит там, за соседними домами и садами, да звенят, звенят цикады, и ночь пахнет как-то особенно сладко, так, что кружится голова.
И вдруг два тихих голоса из-за кустов тамариска: один — матери, другой — мужской, незнакомый. «Что ж, так и будешь в этой дыре жить и старикам клизмы ставить? Они же тебе чужие. Да и домишко был бы подходящий…» — «А Катя?» — «Катю возьмем потом. Устроимся и возьмем». — «Я боюсь…» — «Не бойся. Жить надо широко, милая, жизнь у нас одна». — «Я жила широко, ты же знаешь…» — «Дурак он был, вот и засыпался по дурости. Ну, решай».
Она стояла за кустом, ее не видели. Она боялась шевельнуться. То, что она услышала, еще не доходило до сознания: она ждала, что ответит мать. Но вместо ответа послышался ее легкий смех, быстро оборвавшийся, будто тот человек закрыл ей рот, потом донеслись какие-то шорохи, шепот: «Не здесь… потом…» — и все стихло.
Девочка не двигалась и ждала, что же будет
Воронина не помнила, что она кричала тогда. Здесь в воспоминаниях был провал. Мать хлестала ее по щекам. Когда она очнулась, был уже день, и мать сидела рядом, а поодаль сидели дед и бабка. «Проснулась? — ласково спросила мать. — Одевайся и поедем». — «Куда?» — не поняла она. «Далеко-далеко!» — «Оставь девочку нам, — сказал дед. Он сидел неподвижно, положив руки на колени, и глядел в стену. — Она тебе не нужна. Ты любишь жить для себя». — «Глупости, — сказала мать, — каждый человек живет для себя». — «Это плохие люди живут для себя», — сказал дед. «А мы будем жить для себя, да, Катюша?» — спросила мать, помогая ей одеться.
Они уехали в Алма-Ату втроем. Третьим был
В доме у Ларочки стоял белый рояль, который ее отец в августе сорок первого во время эвакуации вывез из Ленинграда.
Что ж, в общем-то, Воронина любила вспоминать те, в сущности, еще недавние школьные годы, потому что все там было светло, радостно и бездумно. Она знала, что нравится мальчишкам. На вечеринках у Ларочки или у них дома играли в «бутылочку» — на кого горлышко покажет, с тем и целуйся, — и ей нравилось целоваться.
Она знала, что Ларочка, маленькая, похожая на лисичку, некрасивая Ларочка, завидует ей, и только посмеивалась, когда закадычная подружка меняла одно за другим платья, туфли, сумочки, а то и вовсе пришла в класс с золотыми часиками на золотом браслете, — и ахнула, когда незадолго до экзаменов на аттестат зрелости Ларочка призналась, что у нее будет ребенок от одного офицера и что они сразу же поженятся и уедут в Москву: муж собирается в академию. Так оно и вышло: Ларочка, остроносенысая лисичка, Ларочка, уехала со своим капитаном и на вокзале хитро поблескивала глазами: что, завидуешь? Наконец-то!
Нет, она не завидовала. Она просто еще не хотела думать о замужестве. Она думала о
О том, как жить дальше, что делать, как строить свою судьбу, она не задумывалась. Зачем? У нее было все, деньги ее не волновали — были и они, — и она знала, что впереди тоже все будет хорошо…
Стариков, живущих в Феодосии, она не вспоминала. Только один раз — уже через много лет — спросила о них у матери, и та, пожав плечами, ответила: «Не знаю. Умерли, наверно, давным-давно».