Город, казалось, вымер и словно исходил дождём под пеленой густого тумана. Он всё ещё был накрыт тяжёлыми мрачными тучами; облака громоздились и на горизонте, а между двумя этими глыбами — остатками грозы, которые стремились воссоединиться, — словно плавилась бледная полоска чистого неба.
Антуан шёл наугад, не зная дороги. Вот он встал под фонарём и, преодолевая ураганный ветер, развернул план города. И снова, затерявшись в тумане, но твёрдо держа направление туда, откуда доносился шум волн и отдалённые звуки морской сирены, он пошёл против ветра, от которого полы пальто жались к его ногам, миновал пустыри, скользкие от грязи, выбрался на набережную и зашагал по ухабистой мостовой.
Мол, сужаясь, вдавался далеко в море. Справа мерно и могуче гудел безбрежный океан, а слева вода, заточённая внутри гавани, плескалась с глухим шумом; и неизвестно откуда всё яснее и яснее доносилось сиплое завывание сигнального рожка, предупреждавшее о тумане и заполнявшее пространство до самого неба: «у-у-у!»
Антуан шёл минут десять, не встретив ни души, и вдруг различил над собой свет маяка, до этого скрытый от него туманом. Он уже подходил к самому концу дамбы.
У ступенек, ведущих на площадку маяка, Антуан остановился, стараясь определить направление. Он был совсем один, оглушённый слитным гулом ветра и океана. Прямо перед ним чуть виднелось молочно-белое сияние, означавшее, что там был восток и что, разумеется, для кого-то уже всходило зимнее солнце. Лестница, вырубленная в граните у его ног, спускалась в незримую водную бездну: даже наклонившись, он не мог разглядеть волны, бьющие о мол, зато слышал, как внизу, где-то совсем близко, раздаётся их мерное дыхание — то долгий вздох, то глухое рыдание.
Время шло, но он не отдавал себе в этом отчёта. Мало-помалу сквозь густую мглу, со всех сторон отделявшую его от всего живого, стал пробиваться свет поярче. И он увидел мерцание огня на южном моле и уже не отводил глаз от серебристой полосы, отделявшей его маяк от другого, ибо там, между огнями двух маяков и должна была появиться
Вдруг слева, гораздо дальше той точки, к которой обращены были его глаза, возник какой-то силуэт, возник в самом средоточии светозарного ореола, знаменующего рассвет, — тонкая высокая тень, которая приобретала очертания, увеличивалась на глазах в молочно-белом тумане, превращаясь в корабль, огромный бесцветный корабль, осиянный огнями и волочивший за собой тёмный шлейф дыма, расстилавшийся по воде.
«Романия» поворачивалась другим бортом, чтобы выйти на фарватер.
Лицо Антуана исхлестал дождь, а он, вцепившись в железные поручни, машинально пересчитывал палубы, мачты, трубы… Рашель! Она была там, их разделяло всего несколько сот метров, и, верно, склонилась она, как он, — склонилась к нему и, не видя его, всё же не сводила с него глаз, незрячих от слёз; и вымученная любовь, по милости которой они снова почувствовали такое влечение друг к другу, уже не в силах была ниспослать им великое утешение: помочь увидеть друг друга в последний раз.
И только яркий луч маяка, светившийся над головой Антуана, порой ласково прикасался к безликой громаде, которая уже снова терялась в тумане, унося с собой, будто тайну, память о том, как в последний раз, быть может, слились в неясной мгле их взоры.
Долго простоял там Антуан без единой слезы, с помутившимся рассудком, не думая возвращаться в город. Он привык к сирене и даже не слышал её назойливого призыва.
Но вот он взглянул на часы и направился в город. Он продрог. Ускорив шаг, он ступал, ничего не замечая, прямо по лужам. На верфях внешней гавани вспыхнули сиреневые фонари; в сыром воздухе глухо стучали деревянные молотки, вдали, за берегом, залитым морским прибоем, высился призрачный город. По каменистой дороге тянулись вереницы гружёных двуколок, непрерывно раздавались выкрики возчиков, щёлканье бичей, и этот шум после долгого безмолвия принёс Антуану какое-то облегчение; он остановился и стал прислушиваться к скрежету железных ободьев, к шуму колёс, врезающихся в гальку.
И вдруг он вспомнил, что его поезд уходит только в десять часов. А ведь раньше он и не подумал, что придётся ждать целых три часа: не предусмотрел, что будет делать после отъезда Рашели. Как же быть? Мысль об убийственной пустоте этих никчёмных часов до того обострила его тоску, что он не выдержал и, прислонившись спиной к какому-то забору, разрыдался.
Потом он снова зашагал, сам не зная куда.