— И Шахерезада продолжила дозволенные речи, — продекламировал он.
— Да?
— Да.
— Ну что ж. — Она выпрямилась. — То, что я говорю, тебя не устраивает. Так?
Он молча пожал плечами.
— Тебе нужна правда. Все равно какая, лишь бы она укладывалась в твою схему. Хочешь услышать такую правду?
— Хочу! — Он тоже завелся, но сдерживал себя и говорил почти спокойно. — Да, хочу.
— Ну, так слушай, и забери, пожалуйста, свои сигареты. Можешь курить. Я не возражаю. Итак, тебя интересует Приходько?
— Кто?
— Леопольд Владиславович Приходько, — отчеканила она. — Ты что, не знаешь его фамилии?
— До этой минуты не знал.
— Ну так будешь знать. Он мой муж.
— Он?!
— Да, он! Это тебя удивляет?
— Нет… Теперь уже нет.
— Вот и отлично. Будут еще вопросы?
— Один. Скажи, ты…
— Что я? Счастлива? Представь себе, да. Он работает в каком-то промкомбинате, огребает кучу денег, А что еще требуется?
— Еще бы!
— Что «еще бы»?
— Да так, ничего… Просто двадцатый век…
— …век решительных и расторопных.
— Век торжествующей серости.
— Пусть! Зато эта серость умеет жить. Широко. С размахом. Ни в чем себе не отказывая. А ты увалень и всю жизнь будешь тянуть на зарплату. Нет?
— Ты права.
— То-то же. Еще вопросы?
— Нет. — Он чувствовал, что еще немного и неудержимое желание хлестнуть ее по губам взметнет его руку с подлокотника кресла. — Спасибо за откровенность.
— Не за что. А теперь оставь меня в покое. И не строй из себя оскорбленную добродетель. — Она резко отвернулась к иллюминатору.
Нестерпимо пылало лицо, боль петлей перехватила горло, стесняя дыхание. Теперь он едва различал ее сквозь розоватый туман, смутный, с размытыми очертаниями силуэт, неподвижно застывший на светлом фоне иллюминатора. Туман постепенно рассеялся. Предметы обрели привычную четкость и, отводя от нее взгляд, уже боковым зрением он вдруг отметил короткий отблеск, мгновенно погасшую искру, и, еще не осознав до конца, но уже оглушенный лавиной непонятно откуда хлынувшей на него ликующей радости, стремительно наклонился к ней и увидел, как слеза скользнула с ресниц и медленно поползла по щеке. Бережно, двумя руками, он взял ее руку, преодолевая сопротивление, поднес к губам, стал целовать, роняя в промежутках между поцелуями короткие задыхающиеся фразы:
— Родная… глупая-глупая… ни одному слову… не верю! — чувствуя, как снова стискивает горло спазма, мучительно-сладкая спазма человека, готового расплакаться от счастья.
— Не надо, — шепотом попросила она, попыталась отнять руку, не смогла и повторила с отчаянием в голосе: — Не надо, слышишь? Я оказала правду. Оглянись, если не веришь…
Он глянул через плечо и замер, ощущая, как что-то острое, жгуче-холодное, медленно и неумолимо повернулось в груди, кромсая и калеча все, чем он жил еще минуту назад. Со спинки заднего кресла на него в упор глядела самодовольно ухмыляющаяся крысиная физиономия Леопольда.
— Пристегните привязные ремни, — резанул по нервам безразличный голос бортпроводницы. — Через несколько минут наш самолет совершит посадку в аэропорту города Ташкента…
…Он первым спустился по трапу и, не дожидаясь автобуса, зашагал через летное поле к белеющему вдали зданию аэровокзала. Было жарко, пот заливал глаза, сзади от самолета кто-то несколько раз окликнул его, потом рядом прошел автобус, обдав зловонием бензинового перегара, но он продолжал идти, ничего не слыша и не замечая, и очнулся уже на стоянке такси, когда хорошо поставленный баритон произнес рядом:
— …вы услышите по «Маяку» сегодня, тридцатого мая…
Он оглянулся: парнишка в джинсах и зауженной в талии рубахе навыпуск вертел настройку «Спидолы».
— Тридцатое мая, — механически повторил он и шагнул к остановившемуся рядом такси.
ТАШКЕНТ. ИЮНЬ 1976 ГОДА
А потом опять пошли будни. И он с исступленным наслаждением окунулся в работу, не оставляя ни минуты воспоминаниям, оттесняя их все дальше и дальше на задворки памяти. Возвратившись домой, наскоро ужинал, садился за письменный стол и писал, перечеркивал, рвал в клочья и снова писал до изнеможения, до гудящей ломоты в висках.