Шарль Бодлер. «Маленькие стихотворения в прозе». Лирическая правда поэта и художника
Алексеев к «Маленьким стихотворениям в прозе» Бодлера исполнил тридцать гравюр. Поэт сочинял их в последнее десятилетие короткой жизни. Теофиль Готье в 1868 году, вскоре после смерти поэта, сделал блистательный разбор «Цветов зла» и «Стихотворений в прозе»: в этих пятидесяти небольших шедеврах, по словам Готье, Бодлер «обнаружил целую новую сторону своего таланта – драгоценную, тонкую и причудливую. Он схватил и уловил нечто, не поддающееся выражению, передал беглые оттенки, занимающие среднее место между звуком и цветом, мысли, похожие на мотивы арабесок или на темы музыкальных фраз. Не только физическая природа, но и самые тайные движения души, капризная меланхолия, галлюцинирующий сплин, полный неврозов, – прекрасно переданы этой формой». О самом Бодлере эстет Готье высказался так: «Он имел вид денди, хранящего среди богемы своё достоинство, свои манеры и тот культ самого себя, который отличает человека, пропитанного принципами Браммелла»[102]
.Бодлер стал продолжением работы Алексеева к стихам Фарга: «мы никогда не узнаем, что такое эта объективная истина». Он ссылается на Гераклита, говоря о понимании мира как такового, «вечно недоступного в своей объективной истине для человеческого разумения». Разделял ли он точку зрения Бодлера на относительность в мире для человека понятий добра и зла? Двойной портрет на обложке «Моноса и Уны», где лицо Эдгара По лишь виднеется за лицом его переводчика Бодлера, говорит сам за себя. Думается, Алексееву служили поддержкой и бодлеровские рассуждения об офорте и роли художника-офортиста: «Это действительно слишком личностный жанр и, как следствие, слишком аристократичный, чтобы прельщать кого-либо, кто не является одарённым художником, влюблённым в офорт всем своим естеством. Офорт предназначен не только для того, чтобы прославить индивидуальность художника. Это искусство теряет смысл, если художник не вкладывает в доски частицу своей души».
О лирических порывах своей души Бодлер высказался в посвящении, предваряющем его стихотворения в прозе. Он говорил об извивах мечты, о чуде поэтической прозы, музыкальной без размера и рифмы, о содрогании совести, охватывавшем его при встрече с удручающим проявлением зла. Он считал «величайшей честью для поэта именно точное осуществление того, что им было задумано». И выразил себя «в поэтической прозе, музыкальной без размера и рифмы, достаточно гибкой и послушной, чтобы примениться к лирической правде души».
Как на всё это откликнулся наш художник – лирик, мистик, великий мастер акватинты и утончённого эстетизма? Сразу скажем: совершенство его гравюр таково, что восторженному глазу непрофессионала невозможно порой понять – как он достигает этого чуда мастерства. Прекрасное обнажённое женское тело, божественное в своей совершенной красоте, воссоздаётся художником с энгровской точностью. В даваемых крупно деталях, с целомудренной девственностью овалов груди, трепетной линии талии, стройных ног, тайна женской красоты открывается в гравюрах к стихотворениям «Двойственная комната», «Шут и Венера», «Полмира в волосах», «Мадмуазель Бистури», где Бодлер воспевает любовь к женщине.
Поэт сознательно вторгался в область изобразительного искусства: «когда поэт надевает жилет живописца, он неизбежно погружается в мысли о добрых псах, о псах-философах, днях бабьего лета и о красоте зрелых женщин»[103]
(«Добрые псы»). Ему отвечает художник: изысканные линии женского тела рифмуются с абрисом лодок, с арочными полукружиями и пятнами окружающего интерьера или пейзажа. Порой голова красавицы резко срезана краем листа, но одухотворённость форм ощутима в особой свежей чистоте, нежной певучести линий. Мастерски лепит художник экзотический образ негритянки с её точёной талией, скульптурными формами под лёгкой, полупрозрачной тканью, белым ожерельем и горящими белками глаз на антрацитовой коже («Прекрасная Доротея»). Часто гравюры наполнены пленительной дымкой, которая придаёт листам особое обаяние и ощущение соприкосновения с чудом и тайной, не объяснимыми словами. На одном из офортов эфемерный образ летящей обнажённой женщины с развевающимися волосами волшебно уходит в стену, казалось, растаивая на наших глазах.