Сама Россия возникает, как мираж, как навсегда, навечно ушедшее. Атмосфера миража пронзительна, красива и – горька. Она рождена не замыслом, не рассудочностью, даже не философией, а чем-то бессознательно живущим в вечно страждущей душе художника. Это его, личное, отношение к «мысли семейной», воспринятой через призму романа и убеждения русского писателя-гения. Вслед за Толстым Алексеев по-своему размышляет о главном: смысле бытия человека. «Анна Каренина» – едва ли не самая личностная его работа. Толстой захватил его полностью. Он читал его ежедневно, часто вслух, Клер. Он задаёт главные вопросы жизни самим выбором сцен и сюжетных моментов, за осмыслением их стоит его собственная судьба. Его сюита потому и вызывает такой эмоциональный отклик не только блистательной и столь неожиданной формой.
Филипп Супо, увлечённый романом, взволнованно обсуждает прочитанное с художником. В том же письме от 4 мая 1950 года, которое мы уже цитировали, он рассуждает о композиции «Анны Карениной», выделяя четыре самостоятельные сюжетные линии, и заботится о стилистике будущей работы Алексеева: «Мне кажется, что в ней есть по меньшей мере два романа. Роман об Анне, не самый важный, и роман о Левине. Думаю также, что есть роман об Алексее Александровиче и роман о Кити, которая, по-видимому, – графиня Толстая. Но, читая эту книгу, я думаю о моём друге-иллюстраторе. Думаю, что это трудное произведение, которое для вас могло бы быть лёгким, но которое вы бы отказались представить как лёгкое. Мне только кажется, что тон Толстого должен предписывать очень большую простоту. Что меня поражает в его стиле, это его прямота и цельность. Однако я не знаю, верно ли моё рассуждение, возможно, это только иллюзия, созданная переводом, мне кажется, что стиль Толстого меняется в зависимости от персонажей. Эпизоды, относящиеся к Анне (и параллельные эпизодам, относящимся к Левину), написаны иначе, чем эпизоды с Левиным или Дарьей Николаевной».
Ключом ко всей симфонии-сюите служат изобразительные вступления к восьми частям романа и фронтиспис, предваряющие всё повествование (так в издании «Вита Нова»). Здесь не просто оборванный железнодорожный путь, символ неизбежности рока, тут ещё бело-прозрачные роковые призраки (может быть, души мёртвых?) в каком-то колдовском движении – предупреждении о смертельной беде на железнодорожных путях. Второй том этого издания начинается с ещё более определённой картины-предвестницы. На высоком мосту – чернеющий поезд с дымящейся трубой на устрашающе несущемся паровозе. Как удачно заметила петербургский искусствовед Важинская, «поезд идёт по мосту, отделяющему город живых со светящимися вдали окнами от города мёртвых с надгробиями и крестами», словно мимо кладбища Сен-Женевьев-де-Буа с его русскими могилами. Тут действительно «сны, мечта, игра воображения и страхи, всплески подсознания». Подобные мистические картины, попытка воссоздать в графике зыбкую границу, отделяющую живое от мёртвого, встретятся не раз, предвещая судьбу Анны.
Оказывается, – извлекаем мы из одной из первых иллюстраций – дети Долли не случайно играют в поезд. У Толстого – единственная реплика Тани, дочери Облонских, которая кричит по-английски брату Грише: «Я говорила, что на крышу нельзя сажать пассажиров… вот подбирай!» У Алексеева под игрушечным паровозом – сломанная обнажённая кукла с отбитыми руками, с крыши к её ногам опрокинут вниз головой игрушечный гусар в парадной форме и кивере с перьями, подозрительно напоминающими тот самый мундир и головной убор, в которых мы вскоре увидим Вронского. Первый намёк на будущую трагедию.
Тема чёрного, убийственно опасного паровоза неумолимо развивается художником в следующих иллюстрациях. Вот мрачное механическое чудище-паровоз угрожающе застыло в ледяном заснеженном пространстве под неостановимой белой крупой, всё падающей и падающей с белёсого пустого неба, а чёрные безликие фигуры волокут куда-то чёрное грузное тело, извлечённое из-под колёс. Следующая иллюстрация – снежное крошево, в котором тонут и поезд, и железнодорожная станция – в ней неразличимы фигуры: образ «страшной бури, что рвалась и свистела между колёсами вагонов по столбам из-за угла станции». Железная махина поезда, многажды повторяемая в иллюстрациях, становится в сюите знаком неостановимо-страшного, как сама смерть. Паровоз и Анна существуют как бы в параллельных мирах прежде, чем пересечься в финале.