После первой же картины с изображением железнодорожных путей и призраков (к первой части) – совсем иное образное воплощение человеческой жизни. Яркое пламя свечей. И это не просто горящие свечи в чём-то прозрачно-хрустальном. Два стеклянных графина в виде вульгарных полуобнажённых танцующих женских фигур с вызывающе задранными толстыми ногами в туфлях на высоких каблуках и даже виднеющимися ягодицами, окружённые уже пустыми бокалами и подсвечником с горящими фаллическими свечами в центре прозрачного стеклянного стола, – так Алексеев откликается на воспоминания Облонского о недавнем обеде: «Да, Алабин давал обед на стеклянных столах, да, и столы пели… и какие-то маленькие графинчики, и они же женщины». Ёмкая метафора легкомысленного существования женолюба Стивы. Трудно себе вообразить более брезгливое представление жизненного шабаша, какое даётся художником. Облонский изображён портретно, сидящим за столом, как бездуховный чревоугодник, – уловленное Алексеевым толстовское «хорошее пищеварение» Стивы. А до него как укор – лицо, только одно лицо униженной бесконечными изменами мужа Долли, заплаканное, увядшее, измученное нравственной безответственностью горе-супруга.
Во вступлении к следующей части романа – хрустальная люстра с ровно горящими свечами. Что предвещает этот холодный свет, это хрустальное богатство? Какую жизнь? Померкла холодно-красивая люстра (часть четвёртая). Гаснет пламя, оплывают свечи, исчезает хрустальный блеск праздника жизни. «Каренины, муж и жена, продолжали жить в одном доме, встречались каждый день». В седьмой части второго тома – одна настольная свеча в подсвечнике, заканчивающая жизнь чёрной струйкой горького пламени. «И свеча, при которой она читала исполненную тревог, обманов, горя и зла книгу, вспыхнула более ярким, чем когда-нибудь, светом, осветила ей всё то, что было прежде во мраке, затрещала, стала меркнуть и навсегда потухла». Провидческие толстовские слова в момент гибели Анны на всём протяжении романа развёрнуты художником в аллегорические образы.
Тема неизбежного конца в тех же символах нередко уникально и безошибочно извлекается Алексеевым из, казалось бы, проходных авторских реплик-деталей. Он опускает самые ключевые для многих иллюстраторов и кинорежиссёров сцены: встреча Анны с сыном, встреча Анны и Вронского в Бологом, Вронский и Каренин у постели Анны, Анна при падении Вронского на скачках. Их вы не найдёте в его офортах. Он ищет для себя ответы в ином. Он не пропустил, вероятно, ни одной реплики Толстого, связанной с предвестием, с предугаданностью рокового конца. Погружался в тончайшие нюансы душевных переживаний героев, доходящих до болезненного поиска всё того же смысла жизни.
Он знал: Толстой не раз находился в состоянии острой депрессии, даже в молодые годы. Лев Николаевич писал в дневнике: «жить не хочется». Так было после большого нервного переутомления – незадолго до рождения замысла «Анны Карениной». А однажды он вынес из комнаты приготовленный было шнурок – то же будет делать Левин. В «Исповеди» Толстой пишет: «Ужас тьмы был слишком велик, и я хотел поскорее, поскорее избавиться от него петлёй или пулей». Он говорил себе – во всём этом есть что-то ложное, «но увидеть это ложное я не мог». «Мало-помалу, – вспоминает Т. Сухотина-Толстая, – отец пришёл к убеждению, что сила жизни зиждется на вере и что самая глубокая человеческая мудрость кроется в ответах, которую даёт вера». Эти душевные сдвиги в писателе происходили в годы его работы над «Анной Карениной» и не могли не отразиться на отношении ко всем героям романа. А конец его с рассуждениями Левина – прямое следствие убеждений Толстого. Оно не могло пройти незамеченным Алексеевым.
Толстой, заканчивая «Анну Каренину», так объяснял Крамскому эпиграф из Евангелия «Мне отмщение, и Аз воздам»: «ей отмстится за то, что по-своему хотела обдумать жизнь». На вопрос Крамского: а как же надо думать? – отвечал: «Надо стремиться жить верой, какую всосал с молоком матери, без гордости ума». Вряд ли наш художник знал этот ответ Толстого. Похоже, такая вера Алексеевым давно была утеряна. Оставалось лишь одно смятение духа. Да и Толстой скоро изменит свои взгляды. В то же время он писал Кузьминской на смерть её дочери: «нам нельзя понять, что мы и зачем, и только смиряться надо». До сих пор идут дискуссии: до конца ли Толстой признавал лишь за Господом право на наказание. Алексеев, похоже, был радикальнее. Особенно в отношении Анны.