Кульминация – гоголевский безумец на фронтисписе книги как главная тема повествования: голый удлинённый череп, блуждающая улыбка, мёртвый взгляд, всё слабым контуром. Перед ним, возомнившим себя Фердинандом VIII, – единственная реальность: чернильница с воткнутым в неё белым гусиным пером и торчащие рядом перья, их он починяет директору департамента. За спиной условный петербургский пейзаж с адмиралтейским шпилем. Странноватый белый свет льётся из окна за спиной Поприщина, тем не менее он ирреально выбеливает его лицо, скрещённые по-наполеоновски руки и фигуру, превращая её в фантом. Оригинальное решение своеобразно перекликается с творческой манерой Гоголя, которую подметил литературовед В.В. Гиппиус, что говорит о великой способности Алексеева улавливать скрытое: «нет прямо фантастической фабулы, но лирико-импрессионистическая манера освещает все самые обыденные фигуры фантастическим светом и неизбежно приводит к выводу: всё обман, всё мечта, всё не то, чем кажется».
«Мартобря 86 числа», – помечает в дневнике Поприщин: «Я для шутки пошёл в департамент <…> Я глядел на всю канцелярскую сволочь и думал: "Что, если бы вы знали, кто между вами сидит <…>" Передо мной положили какие-то бумаги <…> но я и пальцем не притронулся <…> А я на самом главном месте, где подписывается директор департамента, черкнул: "Фердинанд VIII". Нужно было видеть, какое благоговейное молчание воцарилось; но я кивнул только рукою, сказав: "Не нужно никаких знаков подданичества!" – и вышел». На иллюстрации – тот самый фантом, развёрнутый в три четверти. Та же гротесково вытянутая фигура с анормальным лицом, уродливо выпяченным подбородком – и властитель ритмически размножившихся смиренных фантомов, повторяющимся жестом указующих на пустые белые листы; королевская подпись латиницей – перед ними. Кончились романтические любовные иллюзии, начались болезненные ритмы атональной музыки. В погасшем сознании больше нет любви. Лица идиотов за решётками окон сумасшедшего дома, нарисованные неумелой дрожащей рукой на бумаге с разорванными краями, лежащей на листе с таким же рваным обрезом. Разорванность краёв почти каждой иллюстрации воспринимается как признак душевного смятения. Когда-то, будучи кадетом, Александр Александрович пережил потрясение, увидев в состоянии безумия своего товарища, жестоко избитого старшими кадетами за неповиновение. Это было страшно.
«Боже! Что они делают со мной! Они льют мне на голову холодную воду! Они не внемлют, не видят, не слушают меня! Что сделал я им? За что они меня? Что хотят они от меня, бедного? Я не в силах, я не могу вынести всех мук их, голова горит моя, и всё кружится передо мною. Спасите меня! Возьмите меня!». Кто писал всё это, кто так страдал? Этот душераздирающий крик воплощается Алексеевым в один из кругов земного ада – кипит, пузырится виртуальное безумие, втягивает в образовавшуюся воронку почерневшие, уродливо вытянутые руки и ноги; экспрессионистски судорожные человеческие тела мелькают в пугающем бурлящем месиве. Поистине: «Не дай мне бог сойти с ума, уж лучше посох и сума!»
Финальные картины – не катарсис, его нет у молодого Гоголя, да и не могло тогда быть. «Дайте мне тройку быстрых, как вихорь, коней!.. взвейтеся, кони, и несите меня с этого света!» Чья душа кричит? Кто произносит эти поэтически одухотворённые и страшные слова?! На акватинте – стремительно несущаяся апокалипсическая тройка, пасти коней раскрыты в предостерегающем ржанье. Вязкий белёсый туман, берёзовая роща, да узкий лунный серпик, да крохотная звезда, светящаяся белым на мрачном ночном небе. В 1950-х годах Анатолий Зверев, тоже переживавший мистические прозрения, в рисунках к «Запискам сумасшедшего» (изданных в 2018 году Музеем АЗ), наделил героя чертами великого Гоголя, фантазируя в своих «безумных» линейных ритмах. И приписал от себя категорическое: «Все художники – сумасшедшие, но не надо из этого делать культ!».