Сюжетом его были всего лишь ряд перипетий моей биографии, но с акцентом на моральных и религиозных размышлениях. Получился некий философический винегрет. То же произошло с театром. Я и здесь разрабатывал тему веры. Пытался подойти к вере как к первичной материи, как к элементу реальности, без каких-либо комментариев и исследований. Тут тоже ничего не получилось. Легко сочинялись только пьесы для радиотеатра, теперь, однако, гораздо худшие, претенциозные. За каких-то полгода я придумал около двадцати сюжетов, но вот в один прекрасный день я осознал, что не способен писать, что мне не хватает настоящего опыта, убеждений, мыслей, жизненных впечатлений. Я понял, что меня привлекает у писателей прежде всего высокий культурный уровень психологических наблюдений. А для меня это было недоступно. Я либо сочинял либретто для радиотеатра, либо литературу о литературе. Однако для своих лет я ведь прожил жизнь довольно богатую событиями. Почему же они не оплодотворяли мое творчество как факты эстетические? Чтобы избавиться от чувства фрустрации, я придумал себе оправдание: да, свои двадцать три года я прожил интенсивно, но обстоятельства моей жизни были настолько исключительными, настолько нетипичными, что передать их в реалистическом духе невозможно. Потому-то мне так легко создавать романтические, сказочные сюжеты на потребу рыночного спроса. Кроме того, сама моя натура удаляет меня от всего повседневного, нормального. Я вот заполучил подругу-красавицу и через две недели ее бросил. Она была добрая, простая женщина, но мне тогда было скучно с добрыми, простыми женщинами. То же происходит н отношении мужчин и вообще всего. Меня привлекают только исключительные личности и великое предприятие исканий Бога, исканий истины.
Полтора года, что я прожил в Буэнос-Айресе, у меня не было друзей. Я много читал, ходил на ба-/1011.1 и юатр «Колон», на концерты, выставки, доклады-
I I
У меня даже не было любовниц. Если появлялась потребность в женщине, я прибегал к довольно странному способу: шел в таверну и пил у стойки. От можжевеловой я становился общительным. Вступал в разговор с кем попало. Постепенно тело мое наливалось приятным теплом, я преисполнялся любви к ближнему и уходил с первой подвернувшейся проституткой. Я даже не выбирал. Я их нежно любил, и у некоторых при прощании был взгляд удовлетворенный, у других — насмешливый.
И вот в один из этих дней, когда я ощущал в теле жар, я для начала зашел в «Партенон», таверну в Ре-тиро, которую посещали греческие моряки. Мне нравилась тамошняя обстановка, и я часто туда захаживал. Хозяин таверны был киприот, с утра до ночи он пил сальвию *, и любимой темой его пьяных разговоров была жизнь греков в Буэнос-Айресе. «Здесь спал Онас-сис!» — восклицал он, с гордостью тыча трясущимся пальцем в пространство под стойкой, где, по его словам, укрывался великий Аристотелес в злосчастные дни его пребывания в Буэнос-Айресе. Там ежедневно бывал некий капитан Николаос, который вечно рассказывал о своих похождениях на морях и океанах. Киприот мне как-то сказал, что Николаос никогда не был капитаном и что рассказы его сплошное вранье. Однако вранье этого старика обладало такой впечатляющей силой, какой я не мог наделить свои правдивые сочинения. Все, что он рассказывал, было расцвечено яркими красками. Иногда он выражался потрясающе живописно. «На дух не терплю этих хитрющих котов»,— сказал он однажды, имея в виду лицемеров. Я восторженно слушал его часами, попивая сальвию и упиваясь его рассказами. «Что прекрасней всего?» — спрашивал он самого себя, округляя брови и приглаживая обеими руками усы. «Свет!» — возглашал он с апокалипсическим блеском в глазах. Мне, разгоряченному сальвией, виделись сквозь его речи колыханье эгейских вод, винного цвета море, страна мрамора и солнца, даже если его анекдотические приключения происходили в Африке или в Г ренландии. Я полюбил этого старого выдумщика. Я величал его «дидаскалос», «поэтес» 2
, усаживал за свой столик, платил за его выпивку. Он тоже меня любил. Когда соби-' Сальвия — алкогольный напиток.
Учитель, поэт (греч.).
рал ас ь компания его земляков, он меня подзывал и с нежностью, словно я был его сыном, представлял как некое чудо — мол, парень читал Платона и Аристотеля по-гречески, а я, в последний год моего пребывания в Назарете неплохо освоившись с койне «Сеп-туагинты» *, кое-что улавливал в их разговорах на новогреческом и, молча прислушиваясь, упивался звучным вином морских рассказов.