Это освоение шло с ошибками, почти вслепую, сопровождалось невиданным трагизмом раскола внутри самого народа, но возвращение назад напрочь было лишено всякого смысла, оно даже не рассматривалось в шутку, как гипотеза. Каким образом, что и как именно вылепило в краткий исторический момент
– «…Мы получили прекрасный иммунитет против всех болезней утонченного сознания, неудовлетворенности, тщеславия, против голубой лампы и неискренней аффектации. Мы получили иммунитет против нелепого восхищения и дряблого остроносого скептицизма, против замкнутого кружка изысканных авторитетов, против нудной и благовоспитанной рефлексии, против… лжи… Это была расплата за декаданс девятнадцатого века и переход в двадцатый. О проклятии декаданса, о формализме, заложенном в нас, и об избавлении от него… Это была тяжелая наследственная болезнь. Болезнь переходной эпохи, которую оставил нам лимератический интеллигент XIX века, весь этот лимератический век» [6, 145].
Отрицание прежней эпохи, прежней культуры, прежней жизни носит абсолютный характер, что многое объясняет в поведении и содержании сознания русского интеллигента нового российского (советского) общества. Но важнее, может быть, посмотреть на все это со стороны народного сознания. У нас есть замечательные, по существу – гениальные примеры идентичного
Русская литература полностью оправдала свое предназначение, которое можно было наблюдать еще в XIX веке, представив в самые первые годы существования
Эта реакция ряда критиков сама по себе демонстрирует грандиозность приложенных этими авторами усилий по воспроизведению новых форм и содержания
Почти вся история художественной культуры России прежних эпох связана с желанием предречь, увидеть, спрогнозировать появление тех смыслов бытия, какие будут связаны с жизнью «молчаливого большинства» русского общества, жизнью народа. По сути дела сама дворянская культура понимала, что она отражает лишь часть всего национального целого в смысле осознания и воспроизводства действительности во всех видах – от художества до научного и технического творчества. Это выглядело как известного рода вина (и понималась именно как вина) и недостаток этой культуры, что, конечно, было также отражением ментальных русских архетипов достаточно на долгом протяжении времени. Но этот процесс ускорился в XIX веке во многом за счет обращения к этой проблематике главных российских гениев, которые, походя решая всемирные задачи по исследованию сознания и психологии отдельного человека, не забывали обращаться к изучению русского народа.
Этот таинственный, непознанный материк – нельзя же считать постижением его отдельные гениальные прозрения Пушкина, Толстого, Достоевского, все это носило отрывочный и не завершенный характер – нависал над русской культурой и не давал ей покоя.
Выражаясь, – с опорой на образы человека прежней русской литературы, можно заметить, что культура, которую репрезентировал, условно говоря, Пьер Безухов, всегда казалось и его прародителю (Толстому) и самому герою недостаточно ответственной, не умеющей проникнуть в главные тайны бытия, которые, на самом деле, доступны другим людям, другому социальному слою – так называемому народу.
В силу этого у них (именно что у автора и у героев одного с ним социального круга) происходит обожествление творческих потенций, опять-таки условно говоря, Платона Каратаева, ожидание момента, когда, наконец, он проснется от своей нерефлективной органической жизни как части природы и всего божественного мира и начнет творить. Предчувствие и приближение этого перелома в русской жизни является одним из ключевых для всей парадигмы идеологем русской культуры ее ренессансного XIX века.