И здесь, сидя высоко над водой, недалеко от тропы, вытоптанной косяками туристов настолько, что ее можно было назвать дорогой, он увидел цепочку бегущих людей. То были туристы, но особенные туристы: человек десять бежали вереницей, друг за другом по берегу озера, прыгая с камня на камень то вверх, то вниз на подъемах и спусках тропы. Самому старшему из них, пожалуй, не было и семнадцати лет. Одеты они были экзотически. На них болтались куски шкур и бахромой развевались лохмотья штанов. Лица и голые до плеч руки были раскрашены татуировкой – изображали, наверное, по их замыслу, индейцев… Они и впрямь были похожи на индейцев, но только сибирских. Среди них было и несколько девушек. И столько в них было силы, ловкости, энергии, что Тимофей, завидуя, невольно залюбовался ими и долго смотрел вслед, пока они не скрылись за дальним мыском, уходя так же, прыжками, куда-то в неизвестность.
«Пора и мне», – подумал он и стал спускаться к поселку.
Но прежде чем возвратиться на теплоход, он, как паломник, священнодействуя, омыл лицо и руки байкальской студеной водой и присел на галечник.
«Ну, вот и сбылась мечта, я увидел Байкал, – печально и спокойно подумал он. – Мечта юности – такая же чистая, как вот эта байкальская вода. Я пришел сюда, к Байкалу, а она, мечта, уже осталась в прошлом…»
Молча, с грустью, смотрел он на озеро, смотрел на мечту своей юности.
Озеро же все так же спокойно и равнодушно, как и тысячи лет назад, накатывало на берег волны. Через их прозрачные гребешки пробивалась голубизна неба, все вокруг дышало прохладой, не принося душевного облегчения.
– Плохо живу, слышишь, Байкал! Плохо! Не знаю почему, но плохо! Чувствую это – вижу. Я пришел к тебе не жаловаться и не плакать, а просто сказать, как другу… Теперь уже бывшему другу юности! Сейчас мы уже не можем быть друзьями. Ты чист и всегда будешь чистым! Ты стар, но чист! Я же еще не начал жить по-настоящему, а уже живу не так! Не знаю как, но не так! Ты же это знаешь!.. И у меня нет радости встречи с тобой, хотя с детства мечтал увидеть тебя. Мне тяжело смотреть тебе в лицо. Прости меня, что я омыл свои грязные руки твоей поразительно чистой водой. Я знаю, догадываюсь, что ты скажешь мне на это: «Не отрывайся от природы, не полагайся на разум, он часто лукавит, обманывает… Плох твой принцип, хочешь сказать ты, который я навязал себе – испытать все, познать зло, подлость и добро, разгул, печаль, измену и любовь… Он, этот принцип, продиктовал мне разум, в стремлении охватить полноту жизни… Что же она такое? Да, жизнь познается в контрастах! Но есть предел им, и оттуда, из-за предела, не возвращаются! Оттуда своими ногами, ступая твердо по земле, не выходят!.. Что делать мне?! Вернуться назад, в юность? Но туда не возвращаются!.. Нет дороги назад!.. Ты же не даешь ответ!.. Да, ты мудр, ты знаешь, что ответ во мне и только во мне!.. Извини, что побеспокоил тебя! Но такой уж ты, что хочется очиститься хотя бы чуть-чуть рядом с тобой!..
Посидев еще немного, он встал, поклонился озеру, выпрямился.
– Не знаю, увижу ли тебя еще! А пока прощай!.. Прощай, Байкал!..
Голодные годы
К концу подходил второй, 1947-й, послевоенный год. Никифор жил с семьей в Кемерово, на Искитимке, в овраге, густо облепленном по склонам землянками. Их нарыли переселенцы из разных концов страны, обжили, многие жили и сейчас – через два года после войны. Но два года назад, когда закончилась война, переселенцы зашевелились, многие поднялись и подались в свои родные края. Их землянки опустели, но ненадолго. Откуда-то появились в овраге люди иного сорта: оборванные и голодные, нищие и калеки, с неопределенными занятиями. Они таскались по городским толкучкам, а к ночи спускались в этот овраг. Иногда появлялись люди с подозрительным родом занятий. Заночевав в какой-нибудь из землянок две-три ночи, они исчезали. По-прежнему жили в овраге только рабочие с заводов, эвакуированных сюда во время войны. Находили здесь пристанище и временные жильцы, приезжавшие сюда, в областной город, в Кемерово, на учебу, в командировку или по личным делам.
Никифор махнул голиком по задубевшим на морозе валенкам, постучал ногами о порожек землянки, обивая прилипший к подошвам снег, открыл дверь и быстро заскочил внутрь, чтобы не студить помещение. Внутри землянки было полутемно: тускло горела семилинейка на столе у единственного окошечка, было сыро, едко пахло неистребимым запахом тараканов, мокриц и мышей. Дальние углы землянки терялись в темноте позднего вечера. За столом, низко склонившись над шитьем, сидела Алена. Подняв глаза на мужа, она распрямила согнутую спину, улыбнулась ему.
Никифор снял ватник и шапку, повесил на гвоздики, густо набитые на стене землянки, прошел к столу, сел рядом с женой.
– Устал? – дотронулась Алена до плеча мужа и снова принялась за работу, быстро и сноровисто штопая поношенную детскую рубашонку с разноцветьем заплаток.
– Ага…
Никифор достал из кармана газету, которую захватил с работы, развернул, придвинулся ближе к столу.